Нетерпение сердца - Стефан Цвейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Проклятие! Что за свинство? Отставить. Назад, болваны!» Это полковник Бубенчич с побагровевшим от злости лицом скачет к нам, ругаясь на весь плац. И он не так уж не прав, наш полковник. По-видимому, кто-то неправильно подал команду, ибо два взвода — один из них мой, — которым полагалось разворачиваться параллельно, на полном карьере наскочили друг на друга и смешали ряды. Некоторые лошади с испугу понесли, другие встали на дыбы, один улан попал под копыта, и над всем этим яростная брань, лязг, звон, ржанье, топот — настоящий бой, да и только. Но вот офицеры, чертыхаясь, кое-как растаскивают шумную свалку, эскадроны выстраиваются и по сигналу горниста смыкают ряды. Воцаряется грозная тишина; всем понятно, что теперь придется держать ответ. Взмыленные кони, еще не успокоившись после столкновения и, быть может, чувствуя скрытую нервозность всадников, переступают, дрожа, с ноги на ногу, длинная линия киверов чуть колеблется, как телеграфный провод на ветру. И вот в эту тревожную тишину въезжает полковник. Уже по тому, как он, привстав на стременах, раздраженно постукивает хлыстом по сапогу, мы чувствуем, что сейчас разразится гроза. Еле заметное движение поводьев, и его лошадь останавливается. Затем над всем плацем раздается резкое, отрывистое, как удар топора: «Лейтенант Гофмиллер!»
И только тут до моего сознания доходит то, что произошло. Без всякого сомнения, это я подал неправильную команду. Должно быть, я отвлекся, поглощенный своими мыслями, и забыл, где нахожусь. Во всем виноват я один, и мне одному придется отвечать. Взяв коня в шенкеля, я рысью проезжаю мимо товарищей, которые стараются не глядеть на меня, и направляюсь к полковнику, неподвижно ожидающему шагах в тридцати перед строем. На предусмотренной уставом дистанции я останавливаюсь. За спиной сразу все стихает — не слышно ни скрипа, ни лязга. Воцаряется та бездыханная, поистине могильная тишина, какая наступает в последнюю минуту перед расстрелом, когда вот-вот прозвучит команда: «Огонь!» Все, вплоть до последнего улана, понимают, что меня ждет.
Не хочется даже вспоминать о том, что последовало. Хотя полковник старается понизить свой резкий, скрипучий голос, чтобы рядовые не слышали отборнейших ругательств, которыми он меня осыпает, все же некоторые выражения, вроде «болван» или «командуешь, как осел», вырвавшись из его глотки, разносятся по замершему плацу. А его побагровевшее лицо и удары хлыста по голенищу, сопровождающие каждую фразу, ни у кого не оставляют сомнения в том, что меня разделывают под орех; я чувствую, как сотни любопытных, а быть может, и насмешливых глаз впиваются мне в спину, пока разгневанный служака изливает потоки брани на мою голову. Уже много месяцев в полку не бывало такой грозы, какая разразилась надо мной в тот июньский день под сияющим голубым небом, где беззаботно сновали ласточки.
Мои руки, сжимающие поводья, дрожат от злости и нетерпения. Охотнее всего я бы сейчас хлестнул коня и галопом умчался куда-нибудь. Но, согласно уставу, я должен, не шелохнувшись и не моргнув глазом, выслушать Бубенчича до конца, включая его последнюю тираду: он не потерпит, чтобы какой-то растяпа портил ему всю игру. Завтра разговор будет продолжен, а сегодня он больше не желает видеть моей физиономии. Затем вместе с заключительным ударом хлыста по сапогу раздается презрительное «кругом!», жесткое и резкое, как пинок.
Я почтительно вскидываю руку к козырьку и поворачиваю коня: никто из товарищей не решается взглянуть мне в лицо, все смущенно прячут глаза, наклонив головы. Всем стыдно за меня, или, по крайней мере, мне так кажется. К счастью, раздается новая команда, и на этом кончаются мои мытарства. По сигналу трубы полк рассыпается повзводно, и учения начинаются сначала. Этот момент использует Ференц (почему всегда так бывает, что чем человек глупее, тем он доброжелательнее?). Как бы случайно поравнявшись со мной, он бурчит:
— Не горюй, Тони! С каждым может случиться.
Но доброму малому не повезло.
— Не твоя забота! — грубо обрываю я его и тут же пришпориваю коня. В эту секунду я впервые на самом себе почувствовал, как можно нечаянно ранить состраданием. Впервые и слишком поздно.
«К черту! Все к черту! — думаю я, возвращаясь обратно в город. — Прочь, прочь отсюда, куда-нибудь, где тебя никто не знает, где ты будешь свободен от всего и всех! Прочь, уйти, убежать! Никого не видеть, чтобы никто не боготворил и никто не унижал тебя! Прочь, прочь, прочь!» — бессознательно повторяю я под стук копыт. В казарме, бросив поводья улану, я тотчас ухожу со двора. В офицерское казино я сегодня не пойду, чтобы не слышать насмешек или соболезнований.
Но куда идти? У меня нет ни плана, ни цели; в моих обоих мирах — в усадьбе и казарме — жизнь стала невыносимой. «Прочь, только прочь! — непрерывно стучит в висках. — Куда-нибудь, все равно куда, главное, вон из проклятой казармы, из этого города! Поскорее пройти опротивевшую главную улицу, а дальше — куда глаза глядят!» Неожиданно рядом раздается чей-то приветливый голос: «Сервус!» Я невольно оборачиваюсь. Кто же это так тепло приветствует меня? Высокий мужчина в штатском — бриджи, серая спортивная куртка, шотландская шапочка. Не узнаю, не помню, чтобы встречался с ним прежде. Незнакомец стоит около автомобиля, в котором копаются два механика в синих куртках. Явно не замечая моего замешательства, он подходит ко мне. Это Балинкаи, ну конечно, он, ведь я видел его только в форме.
— Опять у нее запор, — смеясь, говорит Балинкаи, показывая на машину, — и так всякий раз. Я думаю, пройдет еще лет двадцать, пока на эти тарахтелки можно будет положиться. С четырехкопытным мотором куда проще, в нем наш брат, по крайней мере, кое-что смыслит.
Я невольно проникаюсь симпатией к этому незнакомому человеку. У него такая уверенность в каждом движении, а к тому же еще и теплый, ясный взгляд, какой бывает у легкомысленных баловней судьбы. И едва я услышал его неожиданное приветствие, как меня осенило: вот кому ты можешь довериться! В течение одной секунды к этой мысли присоединилась целая цепочка других — в такие напряженные мгновения мозг работает с поразительной быстротой. Он вольный человек, рассуждал я, сам себе господин, сам пережил что-то в этом роде, он помог шурину Ференца, он охотно помогает любому, почему бы ему не помочь и мне? Не успел я перевести дух, как весь этот каскад молниеносных размышлений вылился в окончательное решение. Собравшись с духом, я делаю шаг навстречу Балинкаи.
— Извини меня, — начинаю я, сам удивляясь своему непринужденному тону, — ты не смог бы уделить мне минут пять?
Он озадаченно смотрит на меня, потом широко улыбается:
— С удовольствием, дорогой Гоф… Гоф…
— Гофмиллер, — подсказываю я.
— Весь к твоим услугам. Чтобы у меня да не нашлось времени для товарища! Пойдем в ресторан или поднимемся ко мне в номер?
— Лучше к тебе, если ничего не имеешь против. Больше пяти минут я тебя не задержу.
— Да сколько угодно, старина. Все равно драндулет не починят раньше чем через полчаса. Только у меня не очень уютно. Хозяин всякий раз предлагает мне шикарный номер на первом этаже, но я из сентиментальности всегда беру свой старый, где я когда-то… впрочем, не стоит об этом.
Мы поднимаемся наверх. В самом деле, для такого богача комната чересчур скромна. Ни шкафа, ни кресла, только кровать и два жалких соломенных стула. Вынув золотой портсигар, Балинкаи предлагает мне сигарету и, к моему величайшему облегчению, прямо приступает к делу:
— Итак, дорогой Гофмиллер, чем могу служить?
«Только покороче», — думаю я про себя и говорю без обиняков:
— Мне нужен твой совет, Балинкаи. Я хочу уволиться и уехать из Австрии. У тебя не найдется для меня чего-нибудь подходящего?
Лицо Балинкаи становится серьезным и сосредоточенным. Он отбрасывает сигарету.
— Чепуха! Такой парень, как ты, и вдруг!.. Что это взбрело тебе в голову?
Но мною внезапно овладевает упрямство. Мгновенно принятое решение становится бесповоротным.
— Дорогой Балинкаи, — говорю я не допускающим возражений тоном, — сделай одолжение, не расспрашивай меня. Каждый знает, чего он хочет и что он должен. Со стороны этого не понять. Короче, мне необходимо сейчас подвести черту.
Балинкаи испытующе смотрит на меня. Видимо, он понял, что мне не до шуток.
— Не хочу вмешиваться и твои дела, Гофмиллер, но, поверь мне, ты делаешь глупость. Ты не знаешь, на что идешь. Ведь тебе сейчас двадцать пять — двадцать шесть, недолго и до обер-лейтенанта, а это уже кое-что. Здесь у тебя есть чин и ты что-то собой представляешь. Но как только ты захочешь начать все сначала, последний прохвост, самый паршивый лавочник будет иметь перед тобой преимущество уже потому, что он не таскает за собой, как ранец на спине, наши нелепые предрассудки. Поверь мне, когда наш брат снимает мундир, он уже не тот, кем был раньше, и я прошу тебя только об одном: не очень-то надейся, что тебе повезет так же, как когда-то повезло мне. Это был счастливый случай, такой выпадает один на тысячу. Даже подумать страшно, что стало с теми, к кому Господь Бог не был так милостив, как ко мне.