Мысленный волк - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— За что он с ней так? — шепотом спросила Уля у Веры Константиновны.
— Не знаю, — ответила мачеха, покраснев еще сильнее, чем спешно уходящая молодая дама.
Дошла очередь до женщины с заплаканными глазами. Она стояла бледная, отрешенная от всего и походила не на убийцу, а на жертву. Уля замерла, но все равно не услышала, что говорит женщина, однако кожей почувствовала ее страдание и стыд. Казалось, еще чуть-чуть — и она лишится чувств, это было какое-то странное преображение, преобразование воли в безволие, силы в слабость и хрупкость, она что-то рассказывала не отчаянно, а монотонно, скучно, безо всякой надежды, жаловалась, ничего не прося, и тут хозяин, быстро и как-то по-звериному обернувшись, скользнув по всем, кто был в помещении, и, моментально все лица перебрав, выхватил солидного господина с глазами навыкате:
— У тебя есть деньги? Дай их мне.
Взял, не считая, передал заплаканной даме и мягко сказал:
— Возьми и не отчаивайся. И никогда не спрашивай, зачем Господь скорби посылает. Через них только и спасаемся.
Дама посмотрела на него со странным выражением, в котором непонятно чего было больше — благодарности, растерянности или недоумения, она хотела что-то еще спросить, и Уле даже показалось, что она догадывается о чем; об этом догадывались все, находившиеся в комнате, и дама это чувствовала и страдала еще сильнее, но он обнял ее за плечи и повел к входной двери. Прежде чем уйти, она порывисто припала к его руке.
— Ну-ну. Чего еще выдумала? Ступай с Богом. А то, что в сумочке у тебя, выбрось. Меня, что ль, убить поспешила, глупая?
— Себя.
— Еще глупей.
Потом сел за стол, взял перо и, неуклюже обхватив его жесткими пальцами, наклонив голову, медленно, старательно начеркал несколько неровных слов на листке бумаги и протянул солидному господину, все это время не сводившему с него глаз.
— На, читай!
— «Милай дарагой прими ево харошый парень грегорий», — послушно прочитал господин и вопросительно уставился на писавшего.
— Поди с этим к Рухлову. Авось не откажет.
— Злой он, — сказал господин с тоскою.
— Знаю, что злой. А ты все равно пойди.
— А как обложит по матушке?
— А ты гордость свою умерь да поклонись ему. Чай, он министр.
— Все одно прогонит.
— Блаженны изгнанные правды ради. Ты ведь за правдой ко мне пришел? Так?
Господин стушевался и с еще большей грустью посмотрел вослед ушедшей с его деньгами даме.
— Ну вот и пострадай за нее. А ежели за кривдой, так, может, и деньги у тебя неправедные? Счастье, что ты от них легко избавился. Тебе сколько, красавица, лет? — оборотился он к Уле.
— Шестнадцать, — ответила она и зачем-то добавила: — С половиной.
— У-у, большая какая. А зачем пришла?
Покрасневшая до слез Уля растерянно обернулась на мачеху. Ей показалось в этот момент, что все смотрят на нее и думают нехорошее.
— Пойдем-ка со мной, там все и расскажешь. А ты, матушка, нас не жди, — поворотился он к Вере Константиновне. — Езжай в Царское и Аннушке скажи: вечером буду. А больше ничего ей не сказывай.
Он приоткрыл дверь в глубину квартиры, показавшейся Уле огромной и страшной, как подземелье Синей Бороды.
— Ну, что стоишь, коза? Али ножки опять не слушаются?
Вера Константиновна бросила на падчерицу полный ужаса, вины и немого предостережения взгляд, но Уля уже шагнула за дверь.
9
Больше всего Легкобытова поразила случившаяся с его шеломским товарищем перемена. Никогда Василий Христофорович не выглядел так бодро, свежо и молодцевато. Похудевший, загоревший, с необыкновенно ясными, глубокими глазами, он смотрел на Павла Матвеевича безо всякого смущения или обиды, как если бы не было между ними никаких раздоров и недоразумений или же сделались они настолько мелкими по сравнению со всем, что происходило, что не стоили и упоминания. Это был совсем другой, обновившийся, неизвестный писателю человек, и Легкобытов почувствовал нечто вроде смешанной с бескорыстным восхищением зависти.
— За ружьем пришли?
— Нет, на Алешу посмотреть.
— Он спит сейчас, — сказал механик очень просто, протягивая ему руку. — Обрадуется, когда вас увидит.
Они выбрались из землянки на воздух.
— Мы за последние дни много прошли, потом окапывались, намаялся, бедный. — В голосе у Комиссарова послышалась нежность. — Славный у вас парень. Подраскис, правда, немного, но ничего, выправится. Я с ним, когда выпадает свободное время, занимаюсь математикой. Все в деревне собирался, да не собрался — пришлось вот здесь. На лету схватывает. Война кончится, обязательно отправлю учиться. Эта война, вот увидите, будет многим во благо.
На краю леса было тихо, осенний день клонился к вечеру, нежаркое солнце светило им в спину, и двое мужчин — военный и штатский — ступали вслед за своими тенями. Местность отчасти напоминала долину Шеломи, неизвестная река протекала под ногами и терялась в грубых складках земли. Недвижимое, спокойное небо лежало на кронах деревьев и скошенных полях, южнее и восточнее угадывались холмы, на запад тянулись болота, кочки, мхи, ягодники, лесные дороги, гривы, вдали виднелся мирный городок, и Легкобытову на миг показалось, что этого года не было, а они идут обычной полевой дорогой, как ходили много раз.
— Так значит, он сказал вам, что я большевистский шпион и меня послали сюда, чтобы разлагать армию? — Василий Христофорович усмехнулся, но глаза у него остались печальны. — Ну да, все сходится, как только на фронте стало хуже, революционеры бросились агитировать солдат против войны. Тут нескольких уже поймали.
— И что с ними сделали?
— Не знаю, расстреляли, должно быть, — отвечал Василий Христофорович рассеянно. — А что с ними еще прикажете делать? Может быть, год назад и я бы оказался в их числе. Но не сегодня. Я, признаюсь вам, шел на эту войну, ни во что не веря. Бежал на нее, как Мопассан на Эйфелеву башню, чтобы не видеть этого уродства. Петербургские манифестации меня угнетали. Я не мог смотреть, как восторгается ими моя дочь, мне досаждало столичное ликование, всё это — и тогда ваш нежный, ваш единственный, я поведу вас на Берлин. А как вспомнишь вакханалию первых недель — разобьем врага за два месяца, последняя в истории человечества война… Все так уверовали в скорую победу, что, когда ее не случилось, оравшие громче всех почувствовали себя обманутыми. И это было самое подлое. Но к настоящей войне оно не имеет никакого отношения. Когда я оказался здесь, то увидел и понял совсем иное. Война послана России как урок, послана каждому из нас. Нам простятся все наши глупости, все грехи, все уродства и злодейства, если мы поведем себя в этот час достойно. Все лишнее, все старое, все чеховское исчезнет, отшелушится, сгинет, а останется новое, свежее, бодрое. И мне страшно думать о том, что будет с Россией, если мы не удержимся на той высоте, куда поставила нас история. Простите, что я так восторженно говорю, но я слишком долго молчал, потому что моим солдатам эти слова не нужны: они и так все понимают. — Он на мгновение замолчал, словно ожидая от Легкобытова ответа или возражения, но Павел Матвеевич ничего не говорил, и Комиссаров продолжил еще более убежденно: — А вот таким, как вы, нужны очень. Сербы, вы скажете. При чем тут сербы? Сербы — это только повод. Дело не в них, дело в нас. У нашего с вами отечества появился шанс переменить судьбу, и мы будем последними преступниками, предателями и вероотступниками, если его не используем и не разгромим ту страну, которая отправила нам своего искусителя и виновна во всех наших бедах. Но мы должны победить не только немцев. Мы должны прежде победить самих себя. Свою расслабленность, аморфность, безволие. Мы должны залечить России те раны, которые безумно и бездумно наносили ей все последние годы. Война — это воспитание, война — это лечение, война — это наше спасение. Я никогда в жизни не был счастлив так, как счастлив здесь. Я горжусь каждым убитым мною врагом. Пусть их пока немного, но они есть. И больше всего ненавижу пацифизм и тех, кто его проповедует. Но вам, по-моему, не очень интересно то, что я говорю? Я буду говорить о том, что вам интересно. О вас. Я, кажется, просил вас не попадаться мне на глаза?
Павел Матвеевич неопределенно пожал плечами, но в животе у него заныло.
— Вы меня не послушали. Что ж… Помните, вы рассказывали мне, что когда преследуешь зверя, то кажется, будто он большой и страшный, а потом, когда его убиваешь, вдруг окажется, что он совсем маленький, и тогда испытываешь разочарование: зачем убил такого маленького? Я хотел вас убить, и убил бы, и пошел бы на каторгу, потому что то, что вы сделали тогда, было так нестерпимо, так невозможно, чудовищно… И если бы не тот человек…
— Какой? — насторожился Павел Матвеевич, и снова тоскливое предчувствие его кольнуло.