Софисты - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я обхожу слишком для меня пышного Эмпедокла, и останавливаясь в недоумении перед Демокритом, который выступил вместе со своим учителем с этими атомами. Мне они не понятны. Разве что изменится, когда все поденщики узнают об этом? Они носятся в пустоте, соединяются, разъединяются, чтобы опять соединиться. Но о какой пустоте может идти речь, раз в ней есть атомы? Зачем они летают, зачем соединяются, зачем создают будто бы миры? Так, ни за чем. Ну, и пусть себе играют эти миры в пустоте, которая остается пустотой, хотя она населена мирами! И откуда взялся сам атом? Какой он? Зачем? Для меня эти пустые домыслы подобны той злой колючке, которая пышно разрослась у нас в дальнем углу сада. И заметь: опять мелькает, точно подсказанная демонионом Сократа мысль: но в этой колючке живут золотые красавцы фазаны…
Аристофан высмеивает в своих «Облаках» все эти выдумки и изображает Сократа подвешенным в корзинке высоко над землей. Может быть, это неплохой образ — я посадил бы только в эту корзинку и многих других властителей дум. Но есть и такие, которых я при всем своем миролюбии вывез бы куда-нибудь на далекие острова, ибо в чертополохе их пустых слов задыхается жизнь, и человек не находит пути в ней. Помнишь, например, как Метродор из Лампсака истолковывал Гомера аллегорически? Агамемнон у него был, «эфир», Ахиллес — солнце, Гектор — луна, Парис и Елена — воздух и земля. Эти же глупости до Метродора провозглашал Теаген. А помнишь, как пытался Эвтидем доказать Сократу, что всякий, кто знает что-нибудь, знает все, так как всякий знающий что-нибудь обладает знанием, а кто обладает знанием, знает все.
Но пора кончать, любезный Антисфен. Всего в послании не скажешь. Да и стоит ли? Очень уж зыбка мысль человеческая и очень уж влияют на нее страсти наши. Продик пытался определить точное значение слов, Сократ трудится над уточнением понятий, но мне представляется все это бесплодным, ибо на каждом шагу смысл этот, слов и понятий, извращается сообразно с заблуждениями представителей философского мышления и еще больше в угоду честолюбию и страстям политических партий и отдельных лиц… Я с улыбкой вспоминаю сейчас вчерашнюю встречу свою с одним самосцем около храма Деметры, который, заговорив к слову о фракийцах, пренебрежительно сказал: «Полудикий народ, живущий грабежами». Это у него выговорилось без всякого затруднения, когда вся Эллада, точно сойдя с ума, только и живет, что взаимным грабежом! Тут у нас рассказывают, что знаменитый разбойник Бикт — я встречался с ним раз, когда перебирался сюда: пресимпатичное лицо… — «раскаялся» будто бы, и перешел на государственную службу к Афинам. Воображаю себе его. удивление, когда через самое короткое время он убедится, что по существу в его деятельности ничего не переменилось!
Вывод из всего этого длинного послания короток: бессильна мысль человеческая. И сознание, что в этом беды нет, что не мысль в жизни главное, не мыслью держится мир. И от этого сознания ничего прекрасная жизнь для меня не теряет. Я вполне понимаю, что Ахиллес предпочитал быть лучше поденщиком на земле, чем царем в царстве теней. Я люблю жизнь, этот удивительный поход нас, аргонавтов, за золотом — мысли теплой и милой, красоты, радости всякой. И я от души желаю тебе, чтобы жалкие грозы, исходящие с агоры на головы всех думающих людей, не тревожили твоих закатных дней и чтобы ты мог спокойно прогуливаться где-нибудь на берегу Илиссоса или под портиками гимназий в тихой беседе с людьми понимающими. Мне кажется, все мы подобны в некотором отношении Поликрату: мы бросаем в море наше сомнение, нашу тоску, наше даже отчаяние, а море выносит нам вместо всего этого — светлую радость бытия…»
Он долго сидел, задумавшись над своим папирусом и в душе его нарастало сознание великой бесполезности всяких посланий. Да, уйти в лес, как Гераклит, и там замолчать. И, любя последовательность, он принес с очага несколько угольков и среди ликующего дня сжег свое послание. Нет, нет, не мысль в жизни главное!..
После буйного, благодетельного ливня там, где остался пепел от его папируса, травы и цветы поднялись особенно сочно, зелено, пышно, и Дрозис, проходя к изуродованной Афродите, не могла сквозь сумрак своей души не любоваться этими радостными цветами…
XXXIII. ДОЛГ ПЛАТЕЖОМ КРАСЕН…
Была ранняя весна, то время, когда и дальняя Греция, азиатская, радуясь солнцу и цветам, — и солнце сияло, и цветы цвели, несмотря на все усилия маленьких софистов затопить землю своей глупостью, — шумно праздновала древний праздник Анфестерий, праздник цветов, которые в эти радостные дни приносились богам. Во время этого праздника виноделы пускали в продажу новое вино, и всюду по этому случаю шли веселые выпивки. Все храмы на эти дни были заперты, кроме одного: Диониса Освободителя, который бывал заперт в течение всего года. Всюду шумели пестрые шествия: сатиры, хоревты в звериных шкурах, силены верхом на ослах, нимфы и менады, плясавшие под звуки флейт вокруг триумфальной колесницы Диониса… В особенности пышно, шумно, безудержно праздновался этот праздник на восточном берегу Эгейского моря, в азиатской Греции: там его праздновали больше в честь умершего и воскресшего Аттиса, фригийского пастуха, которого полюбила Кибела, богиня Земли, и из ревности сделала безумным. Он оскопил себя, и был превращен в сосну. Это был праздник пробуждения природы и жизни. Во главе бесчисленных шествий шли жрецы Кибелы с факелами в одной руке и с острыми ножами в другой, прыгая, приплясывая, с раскрасневшимися лицами, с сумасшедшими глазами, с пеной у рта. А во главе шествия вели всегда на цепи ручную пантеру, а у некоторых в руках были змеи. И были люди, которых так опьяняло все это беснование, солнце, торжество весны по цветущим холмам, что в исступлении они тут же на глазах у всех оскопляли себя в честь великой богини, Матери, Земли…
Солнечной дорогой, вьющейся берегом светлого Пактола из пышной столицы Лидии, Сард, к морю шел среди этих шествий, хороводов, исступленного веселья высокий, красивый путник. Несмотря на его оборванный вид, он казался встречным каким-то царем в изгнании. При встрече с людьми власть имущими или богатыми он незаметно прятался в придорожные заросли, но когда в какой-нибудь деревушке или маленьком городке он встречался с процессией Атиса, он расцветал улыбкой и охотно вмешивался в веселье опьяненной весной толпы. Женщины — несмотря на то, что он был уже не первой молодости — не сводили с него глаз, а он не сводил глаз с женщин. И когда он, покинув праздник, уходил бело-пыльной, солнечной, уже жаркой дорогой дальше, немало женских глаз, затуманившись грустью, долго провожали его стройную фигуру и невольный вздох поднимал грудь: так вот за ним и полетела бы!..
Он был уже недалеко от морского берега, как вдруг навстречу ему попался тоже одинокий пешеход, тоже рослый и сильный, который, обменявшись с ним рассеянным приветствием, вдруг остановился, пригляделся, лицо его просияло, и он тихонько воскликнул:
— Но… клянусь Зевсом и всеми олимпийцами вместе: Алкивиад!..
Алкивиад просиял тоже:
— Бикт!.. Вот так встреча…
Они сердечно приветствовали один другого.
— Но как же ты попал сюда, храбрейший из храбрейших? — спросил Алкивиад.
— Гм… Дело в том… — немножко замялся тот. — Я шел посмотреть, нельзя ли как освободить доблестного Алкивиада из его персидского узилища. Со мною довольно золота для этого, а тут, неподалеку, в уединенной бухточке стоит мое быстроходное суденышко. Должен признаться тебе, что мы… гм… недавно захватили вестовое военное судно «Паралос»: уж очень хорош ходок, мои молодцы и не утерпели. А вот оно как раз теперь и пригодится. В случае чего мы скажем, что мы его так для Алкивиада и готовили… А?
Алкивиад громко расхохотался.
— Ты неисправим!.. — воскликнул он. — А я еще хотел было сделать из тебя почтенного гражданина, который будет морочить голову дуракам агоры и Пникса, а потом, когда борода его поседеет, станет, может быть, даже архонтом.
Антикл-Бикт зевнул во всю сласть.
— Покаюсь, и меня стала было соблазнять эта мысль, — сказал он. — Стареть, должно быть, я стал. Но, — он опять зевнул, — не выйдет из этого дела у меня ничего, любезный Алкивиад! Мало ли там и без меня охотников морочить голову людям? Да вот, хоть ты первый — что я буду мешать тебе? Так уж и решил я остаться при своем деле… вот кончится, может, война, торговля пойдет пооживленнее, и опять моим молодцам жить будет повеселее. А пока будем от нечего делать бить, кто под руку попадется: персов ли, спартанцев ли. Но только бы оставаться нам на всей своей воле. А то ведь в Афинах у вас так повелось: пока им все на руку, они тебя венками увенчают, — благо венки ведь и не дороги — орать будут: Бикт!.. Славный Бикт!.. Хвала Бикту, а чуть что, и голову долой. Ну их!.. Ты любишь эту возню с дураками, а они мне и издали-то осточертели… — опять сладко зевнул он и поморщился. — А ты вот лучше скажи мне, как это ты выбрался из персидских лап?..