Критика демократии - Лев Тихомиров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это положение могло бы казаться безвыходным, если бы человек не был все-таки существом свободным, то есть, значит, способным восстать из всякого падения, из всякого помрачения. Но человек по существу таков, и вот почему воззвание к его здравому чувству, к его свободному разуму никогда и ни при каких условиях не может быть заранее объявлено безнадежным. Твердая уверенность в этом ободряет и меня. Как ни слабы мои силы, как ни мало способен я сделать для того, чтобы открыть глаза современникам на опасность, но эти силы могут быть восполнены их собственными силами, и то, что я лишь слабо и неполно способен сделать, может быть, отзовется в иных, еще полных свежей силы, работой более могучей, более соответственной трудностям задачи.
7 апреля 1895 г.
I
Наш век занимает очень поучительное место в истории человеческого развития. Несмотря на то что он воображает себя действующим на чисто материальных основах, он с редкой ясностью обнаруживает перед наблюдателем психологическую почву истории, которая является перед нами историей души человеческой, борьбы личности, болеющей, воскрешающей или падающей в столкновениях с условиями не только материального, но и чисто духовного характера. Между прочим выясняется перед нами и тесная связь этих судеб личности с ее религиозной выработкой.
Несмотря на кажущуюся безрелигиозность XIX века, он в своих наиболее страстных мечтаниях напоминает моменты не столько холодного неверия, как заблуждения религиозного чувства, еврейского мессианства или родившегося из него христианского хилиазма. Идея земного всеблаженства, выражается ли она в ожидании “чувственного царства Христа” или беспечального “будущего строя” при самой различной философии, вырастает на одной и той же психологии. Древний хилиазм стоял на почве религиозной. Новый хилиазм сознательно покидает религию. Но это различие не так решительно, как кажется. Самые мечты о земном блаженстве уже обличали слабость духовного чувства. С другой стороны, бессознательное чувство, которое делает наших рассудочно неверующих революционеров не простыми эпикурейцами, а фанатическими мечтателями об их будущем беспечальном строе, имеет несомненные признаки духовных стремлений заблудившегося религиозного искания.
Во всяком случае, чаяния революции никак не объяснимы с точки зрения земных, хладнокровно обсуждаемых интересов. Во всем настроении века — в его отрицаниях, в его надеждах — нельзя не видеть какой-то иной подкладки, хотя бы и не сознаваемой самими деятелями “будущего строя”.
Что сказать хоть о таком общем факте? Еще никакая эпоха не была такого безмерно высокого мнения о себе. Справедливо оно или нет, во всяком случае, раз оно есть, следует ожидать, что эти люди по крайней мере дорожат основами своей жизни, гордятся ими, берегут их. Рим был высокого о себе мнения, но зато он гордился и своими основными учреждениями. Византия считала себя выше всех. Зато же она и пала с оружием в руках в борьбе за все, что составляло ее основы. Но что же говорит наша эпоха о том, чем она живет, об основах своих, об учреждениях, создаваемых ее гением?
Она только и занимается коренным отрицанием их сверху донизу, все столетие подрывает и разрушает их и постоянно мечтает о каком-либо новом строе, который был бы совершенно не похож на прежний.
Не странно ли такое состояние умов?
Далее, если мы посмотрим на самый характер этого отрицания, то никак тоже не сможем согласиться, что оно принадлежало людям рассудочным, практичным, преданным действительным земным интересам. Совершенно понятно со стороны практического человека, если он разрушает свой строй в случае несомненной его негодности. Но отрицание XVIII-XIX столетий поражает именно несоответствием между действительными недостатками данного строя и беспощадной суровостью произносимого над ним приговора.
II
За столетие 1789-1889 годов этих строев было несколько, отчасти осуществленных, отчасти разработанных только теоретически и потом теоретически же разрушенных. Эпоха “Разума” объявила в 1789 году никуда не годным ancien regime, разрушила его и построила новый, на началах свободы и демократии. Ближайшее поколение наследников 1789 года уже разочаровалось в достоинствах нового здания и выдвинуло новые социалистические проекты. Не далее как через поколение Фурье [1], Кабе [2] и т. д. были, в свою очередь, объявлены “утопистами”. На смену им выступил экономический социализм. Эта доктрина едва успела оформиться, как уже является на сцену анархизм, казавшийся сначала столь диким и нелепым, что К. Маркс серьезно подозревал в Бакунине просто агента-подстрекателя, имеющего целью скомпрометировать социализм. В первую революцию столь же диким и противообщественным казалось учение Бабефа [3], то есть тот самый коммунизм, который К. Маркс, через пятьдесят лет после Бабефа, объявил законом экономической природы, последним словом социальной науки. В свою очередь, анархизм, казавшийся Марксу столь нелепым, овладевает постепенно умами и заставляет говорить о себе всю Европу. Эта быстрая смена идеалов, без сомнения, дает основание с уверенностью ожидать и еще каких-нибудь новинок в этом роде. Можно даже в настоящем провидеть некоторые очертания будущего мистического анархизма, который теперь еще революционерам кажется больным и нелогичным, но, как у графа Л. Толстого например, уже заставляет говорить о себе не одну Россию.
Пять-шесть “строев”, пережитых за столетие или на практике, или в умственной работе... Каждый раз каждый старый строй объявляется никуда не годным, каждый новый, который завтра будет объявлен никуда не годным, спешит пользоваться своей эфемерной жизнью, чтобы вдохновенно кричать на весь свет: нет более несчастия на земле, великая проблема решена... Неужели же эта картина здоровой умственной работы, картина серьезного попечения о земных интересах?
Ни в этих надеждах на будущее, ни в этом отрицании настоящего ни разу не видно достаточных разумных оснований. Накануне 1789 года новые люди кричали, что они задыхаются, что ancien regime невозможен. Без сомнения, субъективно они были правы, как субъективно прав и сумасшедший, воображающий, что его преследуют чудовища. Но существовали ли эти чудовища в действительности? Теперь старый строй, столь неистово разрушенный, давно уже обследован беспристрастной историей. В нем было много глубокой социальной мысли. Были, конечно, недостатки, несправедливости, бедствия*, но где же их нет? Уж, конечно, не строй, его сменивший, может похвалиться безупречностью. Вспомним оценки самих деятелей разрушения. М-те Ролан оставила свои воспоминания о первой половине жизни, протекшей именно при старом строе. Что же она описывает? Какие ужасы, какие страдания? Никаких. Она рисует сцены почти идиллической жизни в крепкой трудовой семье, в полной обеспеченности со стороны закона и власти, с полной возможностью умственного развития, с незаменимыми утешениями религии. В тюрьме нового строя, в ожидании республиканской гильотины m-me Ролан вспоминает картины своей юности с теплым, благодарным чувством. И что же? Она все-таки ни на секунду не сомневается, что этот строй, давший ей так много развития и счастья, ничем ее не обидевший, подлежит, однако, уничтожению.
* Эти недостатки и усилились оттого, что лучшие люди перестали понимать лучшие основы строя и вместо их укрепления начали разрушать их.
За что же, однако? Что он такого сделал? Ничего особенного не сделал, чего не делает всякий человеческий строй, но все-таки виновен и не заслуживает снисхождения. Неужели это логика?
Дело в том, что не за свою непосредственную вину осужден был старый строй, а во имя мечты о новом. Эти люди не чувствовали себя удовлетворенными и обвиняли в этом строй. Им все мечталось, что если все разломать и построить заново, то можно найти счастье, можно сделать нечто такое, что поглощало бы всего человека.
Не недостатки старого строя, а неодолимая мечта о новом была и остается двигательной силой революции., Этой закваской бурлит и пенится мир все столетие.
Как только революция, сделав возможное на данных ей основах, не исполнила невозможного, как только люди увидели и в новом строе обыкновенную земную жизнь, со всеми ее вечными недостатками, — новый строй был столь же беспощадно осужден. Сен-Симон [4], Фурье, Кабе, Леру [5] вслед за Р. Оуэном [6] каждый по-своему открывают “совершенный” строй. Все ищут “гармонии”, которой нет в душах и которую надеются найти во внешних условиях. Отрицание старого, смелые предсказания будущего также решительны, как в 1789 году. Фурье не стеснялся предсказывать целую революцию даже в самой природе, предусматривал появление новых существ, новых планет. Для согревания полюса должна была явиться на небе особенная “северная корона”... Сумасшествие, скажут иные нынче. Однако в свое время наши, например, петрашевцы зачитывались абракадаброй “Theorie des guatre movements” не менее, чем нынешние люди зачитываются графом Л. Толстым. Сумасшествие или нет, но на основании этого сумасшествия “старый” мир, только что явившийся на свет, объявлен подлежащим уничтожению. За что же? Не за то ли, что не мог дать “гармонии”, не умел повесить над полюсом согревательную “северную корону”?