Знак Зверя - Олег Ермаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Белую ночь?
Жжение в левом соске. Белую ночь? Странный голос. Белую ночь?
— Да.
— Но это, конечно, не белая ночь, — проговорила она, озираясь.
Он молчал. Нет, не белая ночь, проговорила она, белая ночь чиста, таинственна. Он посмотрел на ее лицо. Она таинственна, повторила она. Неужели она разговаривает со мной? Чиста, сказала она. Я слышал этот голос когда-то. Слышал? Да, очень давно. Она смотрит на меня. Она говорит мне. Говорит: чиста. Чиста и таинственна. Мне?.. А кому же? Тому, кто за спиной. Кто за спиной? — в затылок игла.
...Что она говорит? Надо понять, что она говорит, и тогда можно будет решить, мне ли она говорит. Он молча смотрел на нее. Она улыбнулась. Левый сосок заморозило. Ее губы разомкнулись, забелели зубы. Слушать. Она говорит. Белая ночь, белая ночь, звуки шагов, мокрый гранит, окна домов, Нева, мосты. Она говорит о белых ночах. Почему? При чем тут белые ночи? Надо понять. А этот свет грязен и скучен, — нет, не белая ночь. А, вот она о чем. Да, конечно, какая же это белая ночь, это не ночь, не день, не утро, не вечер... я же видел белую ночь. Так это, кажется, я первый и сказал об этом, о белой ночи. Да, я. Значит, она говорит со мной. Значит, ее губы двигаются для меня. Значит, эти теплые карие глаза глядят на меня. Зачем же она говорит со мной? Что ей нужно? Что я должен делать? Что-нибудь грузить? поднимать? мыть? копать? Зачем она пришла и заговорила со мной? Может, просто голодна и хочет, чтобы я и для нее поймал рыбу. Спросить напрямик? Нет, она рассердится. Да может ли она сердиться? И что здесь такого, если один человек спрашивает у другого, не хочется ли ему есть. Но лучше молчать. Ни о чем не спрашивать и ничего не говорить. Потому что все же неизвестно, с кем она говорит. Может, с кем-то другим. А я полезу с дурацкими вопросами в чужой разговор. Пускай говорят. Я тоже кое-что знаю о белых ночах, я это видел на каком-то берегу... Там было хорошо, Я был один, деревья смотрели мне в спину синими глазами.
— Я это видел, — не выдержав, сказал он.
— Что?
Она смотрела на него.
— Белые ночи.
— Где?
— Где?.. Где-то... Сейчас вспомню.
Она назвала какие-то страны или города. Нет, он не мог вспомнить.
— Но я видел, — сказал он.
— Или читал?
Ее голос касался левого соска. Не верит.
— Видел, — угрюмо повторил он. Он напряженно вглядывался в себя. Песчаный берег, песчаный берег.
— Я сяду, — сказала она.
— Здесь грязно!
— Ничего страшного.
— Испачкаетесь.
— Ничего, выстираю.
Да, да, она говорит с ним.
— У меня нет мыла. Вода здесь есть, а мыла нет. Правда, я еще не занимался поиском мыла, но, скорее всего, его здесь нет. Здесь ничего нет, голая равнина. И птиц нет. И солнца, — ничего. — Он услышал свой жалующийся голос и спохватился. — Зато вода есть. И вот... — он покраснел, бросив взгляд на рыбу между грязных ног, — рыба.
— Это скверная вода, — тихо сказала она, — скверная рыба.
— Это? Родниковая.
Она покачала головой.
— Нет, — сказала она.
Ему был виден край блестящего глаза.
— Нет, — повторила она.
И, увидев на ее щеке большую прозрачную каплю, он понял, что это так.
4
Колонна вышла из полка и две недели плавала в пыли и солнце, карабкалась на перевалы и погружалась в звездные ночи, тараня глиняные стены, вонзая красные рога в глазницы домов, вспарывая гусеницами пшеничные шубы и с воем когтя склоны хребтов.
5
— Я играл там с крабом, — вспомнил он.
— Где?
— Там, где белые ночи.
— Значит, это было у моря?.. — Она почему-то улыбнулась.
— Нет... Это был... Восточный океан.
— Восточный океан?
— Да.
— Расскажи о себе.
Рядом с ним сидела не легкая и молодая девушка, а почти незнакомая женщина — темная и тяжелая; темны и тяжелы были ее волосы, щеки, глаза, руки с золотисто-каштановыми волосками. Но от ее голоса все так же зяб левый сосок. И эта женщина просила его рассказать о себе, она внимательно и ласково смотрела на него, и он чувствовал, что ей можно все рассказать.
— Ты давно здесь?
Он ответил, что не знает, может, давно, солнца здесь нет, звезд нет, равнина однообразна; трудно определить, сколько он здесь и много ли прошел в надежде набрести на озеро или ручей; он искал чистую воду, но всюду были только эти лужи, и он крепился и не пил, пока с ним что-то не произошло: он очнулся, и оказалось, что в лужах родниковая вода.
— А потом я ловил рыбу, — сказал он, бросая взгляд на бледную рыбину с копошащимися в пустых глазницах... — его лицо исказилось покраснело, горло напряглось...
Когда приступы рвоты прекратились, она сказала: возьми платок, вытрись. Он сидел, закрыв лицо руками; по липкому телу тек пот. Слышишь, сказала она. Не надо, глухо ответил он. Уходите. Уходить? Почему я должна уходить? Уходите. Она приблизилась и дотронулась до его липкого плеча рукой. Отойдите, прошептал он злобно. Давай вместе отойдем от этого места. Нет. Ну хорошо, я отойду и не буду смотреть. Я уже сижу спиной к тебе. Он взглянул на нее. Она действительно сидела в стороне спиной к нему. Рядом с собой он увидел белый носовой платок. Ты не ушел? Я сижу, как дура, а уже и след твой простыл? Нет. Иди сюда. Зачем? Я хочу с тобой поговорить. Можно и так говорить. У меня такое впечатление, что я разговариваю с призраком, и сейчас я нарушу свое обещание и повернусь. Не надо! Сейчас я приду.
...Если я не могу посмотреть назад, то, наверное, и ей нельзя, но она по какой-то причине этого не чувствует. Сейчас! сейчас! Только не оборачивайтесь.
Хорошо. Он посмотрел на платок и, поколебавшись, взял его и вытер лицо. Платок стал жирным, темным. Он скомкал его, повертел в руках и положил на землю. Женщина молча ждала, в любой миг она могла оглянуться. Он встал и пошел.
— Я хочу предупредить, — пробормотал он, не глядя не нее. — Не оглядывайтесь никогда назад.
— Почему?
— Это опасно.
— Опасно?
— Да.
— Ты так далеко сел, что мне приходится почти кричать.
— Я вас хорошо слышу, — ответил он, глядя в землю.
— Но это трудно — не оглядываться.
— Нельзя. Дайте слово.
— Хорошо, обещаю: я буду терпеть. Я постараюсь, если это серьезно.
— Серьезно, — сказал он, рассматривая что-то на земле и не поднимая глаз на женщину.
— Я постараюсь. Хотя меня уже разбирает любопытство. Мужчины легко справляются с любопытством. Но я тоже справлюсь, не беспокойся. И все же... интересно, что или кто там может быть? — Она сидела с прямой спиной, не поворачивая головы ни вправо, ни влево, но скашивая карие крупные глаза то в одну, то в другую сторону. — Да это же настоящая мука, — сказала она наконец.
— Просто нужно привыкнуть.
— Нет, к этому привыкнуть невозможно! — Она помассировала шею. — У меня вот уже шея деревянная. И глаза выворачиваются, как у лошади, почуявшей волка. Кстати, я бы не отказалась от шор. Они здесь просто необходимы... А что будет, если все-таки я случайно посмотрю? Кажется, идя к тебе, я ничего такого не заметила... Впрочем, я смотрела на тебя, не обращая внимания на все остальное... Нет, но я бы увидела, если бы там что-то было. Если только это не такое маленькое, что могло скрыться за твоей спиной.
— Я не знаю, — откликнулся он, не глядя на женщину.
— Это настоящая пытка. И все это время ты терпел и не оглядывался? Сколько же ты здесь?
— Не знаю.
— Даже приблизительно?
— Может, несколько дней. Или лет. Иногда кажется — сто лет. Или тысячу. Не знаю. И еще тысяча пройдет, а не узнаешь. — Он говорил, не глядя на женщину. — Иногда кажется, что топчешься на месте. Ноги переставляешь, обходишь лужи — вроде продвигаешься куда-то, а на самом деле — на месте. — Он помолчал, хмыкнул. — Здорово: протоптаться на месте тысячу лет. И еще тысячу. И никаких перемен. И нигде никаких примет. Одно и то же: земля, небо, лужи... Сунуть голову в лужу.
— Кажется, за твоей спиной и я, — тихо сказала женщина.
Он удивленно взглянул на нее.
6
В полдень раздавался неясный неприятный звук, как будто чьи-то нервные пальцы нечаянно задевали струну, звук затихал, но тут же вновь разносился в жарком струящемся воздухе, тонкий и жалящий; затем он повторялся еще раз и еще раз, и становилось ясно, что он не случаен, что педантичный музыкант снова пришел и настраивает свою скрипку; и действительно, вскоре скрипка безумолчно ныла, в воздухе неслись мельчайшие твердые частицы рассохшегося, рассыпающегося мира, а после обеда скрипке уже подвывали волынки и барабанно бухали двери, и хлопал брезент, солнце тускло смотрело сквозь горячие пыльные волны; скрипка, волынки — визгливей и громче, в мутной вышине растворяется солнце, степи дымятся, как шкуры жертвенных баранов, визг, вой, на зубах песок, в глазах пыль, ожидание самума... Но ревущий самум приходил не всегда, чаще все ограничивалось игрой скрипок и волынок.
Но вот другой полдень, все то же: жалящие звуки, песок на зубах, ожидание, — и он идет, бьется между землей и небом, бурлит коричневый океан. Солдаты бегают, задраивают окна, прижимают края палаток мраморными кусками, прячут все, что может улететь, сломаться, за последним закрывается дверь, в палатке духота и сумрак, тусклые лоснящиеся лица, негромкие голоса... сейчас даст... Самум захлестывает батареи, город, Мраморную. Все качается и бьется, потрескивает... Хруст. Что-то падает в воду. Гремит железо. Чей-то крик. В ушах гул. Сейчас! Но самум начинает стихать, самум слабеет, выдыхается. И на этот раз у него не хватило сил. Он лишь опрокинул бочку, сломал еще один лысый тополь, сбросил и разбил телефон, занес все пылью и песком и выдохся. Но когда-нибудь у него достанет сил срезать деревянную вышку перед окопами, вспушить мраморную ограду, сдернуть палатку, снести глиняный домик, свинарник и баню, — и, подхватив мраморные куски, ящики со снарядами, свиней, гаубицы и солдат, всех без разбору: офицеров, фазанов, сынов, дембелей,-он устремится дальше и обрушит мраморные кулаки на город, пронесется, проламывая крыши, расшибая черепа и окна, раздирая знамена и лица, рассыпая дома, зашвыривая на Мраморную сейфы и танки, срывая брезент и кожу, ломая ребра и хребты, глотая бассейны, сбивая трубы, — и ящики будут парить во мгле, как гробы, а снаряды с черными сосцами, как груди богини, и в пыльных вихрях пронесутся командиры, штабисты, зампотехи и стая замполитов с гипсовым бюстом во главе, мелькнут бумаги, провода, телефоны, красные папки, печати, портреты моложавых розовых членов, тома, стучащие машинки, котлы, бинты, ванночки, алая вата, глянцевито блеснут фотографии улыбающихся парней в пятнистых куртках с засученными рукавами, взовьются измазанные обрывки газет, журнальные листы, письма, закружатся, вереща, полковые шлюхи верхом на тугих чемоданах, закувыркаются расфуфыренные дембеля, теряя трофеи, — и наконец в полковых сортирах всхлипнет дерьмо многолетней выдержки, всколыхнется, забурлит и затопит то, что было городом у Мраморной горы. ...фуражка, фуражку, фуражка. Что ты молчишь?