Юлия, или Новая Элоиза - Жан-Жак Руссо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вчера вечером я приехал в Париж, и тот, кому невыносимо было отдалиться от тебя на расстояние каких-нибудь двух улиц, ныне отдалился более чем на сотню лье. О Юлия, пожалей меня, пожалей своего несчастного друга! Когда бы кровь моя длинными ручьями отмерила этот бесконечный путь, он показался бы мне короче — я бы не мог с большей тоскою чувствовать, как изнемогает моя душа. Ах, если бы я, по крайней мере, знал срок нашей разлуки, как знаю расстояние, разделяющее нас, я бы возместил дальность пространства бегом времени, каждый день, отнятый у моей жизни, я бы считал шагом, приближающим меня к тебе. Но мое скорбное существование теряется во мраке будущего — предел его скрыт от моих слабых глаз. О, сомнения! О, пытки! Мое встревоженное сердце ищет тебя и не обретает. Вот всходит солнце, но я уже не надеюсь на встречу с тобою, вот оно заходит, а я с тобою так и не встретился. Дни мои текут тоскливо, безрадостно, словно беспросветная ночь. Напрасно я пытаюсь воскресить потухшую надежду, — она дает мне ненадежную опору и обманчивые утешения. Милый и нежный друг души моей, увы, какие же горести мне еще суждены, если по силе своей они будут равны минувшему счастью?
Но пусть моя печаль тебя не тревожит — заклинаю тебя. Она мимолетный отзвук одиночества и путевых размышлений. Не бойся, душевная слабость ко мне больше не вернется: ты владеешь моим сердцем, Юлия! Ты его поддерживаешь, и оно более не поддастся унынию. Одна из утешительных мыслей, навеянных твоим последним письмом, — это мысль о том, что ныне я как бы стал носителем двойной духовной силы, и если бы любовь отняла у меня мою силу, я и не пытался бы ее воротить, ибо душевная бодрость, передающаяся от тебя, поддерживает меня гораздо лучше, чем моя собственная. Я убежден, что человеку нельзя быть одному. Души человеческие жаждут соединения в пары, чтобы обрести всю свою ценность; и сочетание душевных сил друзей, как сила намагниченных пластин, несравненно больше, чем сумма всех сил, взятых порознь. Божественная дружба! Вот где торжество твое! Но что такое одна лишь дружба по сравнению с тем совершенным союзом, который сочетает живую силу дружбы с узами во сто крат более священными? Где же эти грубые люди, принимающие восторги любви лишь за вспышку чувственной страсти, за унизительные вожделения похоти? Пусть придут, пускай приглядятся, пускай поймут, что происходит в глубине моего сердца; пусть увидят бедного влюбленного, отторгнутого от своей возлюбленной, — он не знает, встретится ли с нею, вернет ли свое утраченное счастье, однако воодушевлен тем бессмертным огнем, что передался ему из твоих очей и питал твои возвышенные чувства. Он готов бросить вызов судьбе, готов переносить все превратности ее, даже разлуку с тобою, но он стремится к добродетелям, которые ты внушила ему, — к достойному украшению обожаемого образа, которому вовеки не изгладиться из его души. Чем бы я был без тебя, Юлия! Быть может, меня и просветил бы хладный рассудок — я стал бы умеренным почитателем добра, по крайней мере любил бы его в других. Но ныне я достигну большего, — я буду с жаром творить добро и, проникнутый твоими мудрыми наставлениями, в один прекрасный день заставлю сказать людей, знающих нас: «О, какими мы были бы, если бы мир полнился Юлиями и сердцами, способными их любить!»
Размышляя в пути над твоим последним письмом, я решил составить собрание твоих писем — теперь, когда не могу беседовать с тобою. Хотя каждое я знаю наизусть — досконально, но, поверь мне, я все же люблю их перечитывать и перечитываю без конца, лишь для того, чтобы вновь и вновь увидеть почерк милой руки, — ведь только одна она и может составить мое счастье. Но бумага незаметно стирается, — пока она не изорвалась, я хочу переписать все письма в чистую тетрадь, которую только что нарочно для этого выбрал. Тетрадь довольно толстая — но я верю в будущее: надеюсь, я не умру совсем молодым и не ограничусь лишь одним томом. Я буду проводить вечера за этим отрадным занятием, буду писать не спеша, чтобы продлить удовольствие. Это бесценное собрание будет со мной неразлучно; оно будет моим руководством в свете, куда я собираюсь вступить; оно будет противоядием для тех правил, которыми там дышат; оно утешит меня в моих горестях; предостережет от ошибок или поможет мне исправить их; оно будет наставлять меня, покуда я молод, и служить нравственной опорой до конца моих дней, — впервые любовные письма найдут себе, кажется, подобное применение.
Что до твоего последнего письма, лежащего перед моими глазами, то, право, хоть оно и прекрасно, но, по-моему, кое-какие его строки надобно вычеркнуть. Само по себе странное рассуждение еще неуместней оттого, что оно касается тебя. Как могла прийти тебе в голову мысль так написать — я ставлю тебе в укор даже это! К чему все эти слова о моей верности, постоянстве? Когда-то ты лучше знала всю силу моей любви и своей власти! Ах, Юлия, да можешь ли ты внушать непостоянные чувства? И если б я даже ничего и не обещал тебе, ужели мог бы не быть твоим? Нет, нет! С того мига, как я впервые встретил взгляд твоих очей, впервые услышал слова, слетевшие с твоих уст, впервые почувствовал восторг в своем сердце, в нем вспыхнуло вечное пламя, и ничто в мире уже не в силах его потушить. И если б мне довелось видеть тебя лишь мгновение, все равно — участь моя была бы решена; уже было бы поздно! — я вовеки не мог бы забыть тебя. А как же забыть тебя ныне? Ныне, когда я упоен своим минувшим счастьем, когда стоит мне о нем вспомнить, — и я снова счастлив! Ныне, когда я тоскую в мечтах о красоте твоей, дышу лишь тобою! Ныне, когда первозданная моя душа исчезла и меня оживляет та, которой ты меня одарила! Ныне, о Юлия, когда я зол на себя за то, что так нескладно изъясняю тебе все то, что чувствую! Ах, пускай красавицы всего мира пытаются обольстить меня, ты одна — свет моих очей. Пускай всё вступит в заговор, стремясь изгнать тебя из моего сердца; что ж, пускай пронзают, терзают его, разбивают вдребезги это верное зеркало Юлии, чистый ее образ будет неизменно отражаться в последнем оставшемся осколке, — ничто не вытравит его отражения. Нет, даже верховной силе это не подвластно: она может уничтожить мою душу, но ей не сделать так, чтобы душа моя существовала и не боготворила тебя.
Милорд Эдуард обещал мимоездом навестить тебя и дать тебе отчет обо всем, что до меня касается, и о своих планах на мой счет; но я боюсь, что он дурно выполнит свое обещание и умолчит о том, как сейчас уладил мои дела. Знай же, он позволил себе злоупотребить своей властью надо мной, порука которой — его благодеяния, и осыпал меня щедротами, позабыв о чувстве меры. Благодаря пенсиону, который он заставил меня принять, я могу разыгрывать важную особу, вопреки своему происхождению, — вероятно, мне придется это делать в Лондоне, дабы следовать его намерениям. Здесь же, где у меня нет никаких занятий, я буду жить по-своему: не стану сорить деньгами, растрачивая избыток средств, предназначенных мне на содержание. Ты научила меня, Юлия, что первейшие — или, по крайней мере, самые ощутимые потребности — это потребности сердца, свершающего добрые дела. И покуда существует на свете хоть один неимущий, — людям порядочным не подобает жить в роскоши.
ПИСЬМО XIV К ЮлииС тайным ужасом вступаю я в обширную пустыню, называемую светом. Эта суета представляется мне лишь воплощением страшного одиночества, царством унылого безмолвия. Моя угнетенная душа жаждет излить свои чувства, но здесь все ее стесняет. «Я меньше всего одинок, когда я в одиночестве», — говорил некий мудрец древности,[96] и я чувствую себя одиноким лишь в толпе, где сердце мое не может принадлежать ни тебе, ни другим. Оно бы и радо заговорить, но ведь никто не станет ему внимать; оно бы и радо ответить, но то, что оно слышит, до него не доходит. Здешнего языка я не понимаю, да и моего языка здесь не понимает никто.
А ведь встречают меня весьма радушно, по-дружески, предупредительно, принимают, расточая знаки внимания, — но именно на это я и сетую. Ужели сразу можно стать другом человека, которого никогда прежде не видел? Благородное сочувствие к человечеству, простосердечная и трогательная искренность нетронутой души владеют языком, весьма отличным от проявлений показной учтивости и от тех обманчивых приличий, которых требуют светские правила. Весьма опасаюсь, как бы тот, кто с первого знакомства, обходится со мною так, будто мы дружны лет двадцать, не обошелся бы со мною двадцать лет спустя как с незнакомцем, попроси я его о важной услуге. И вот я вижу, что вертопрахи проявляют горячее участие ко многим сразу, и готов предположить, что они не испытывают участия ни к кому.
Однако ж во всем этом может быть и нечто подлинное. Ведь француз от природы добр, чистосердечен, гостеприимен, благожелателен; но вместе с тем есть у французов тысячи пустых фраз, которые никак нельзя понимать буквально, тысячи лицемерных предложений, которые делаются в расчете на то, что вы откажетесь, тысячи всяческих ловушек, которые светская учтивость расставляет перед сельской простосердечностью. Никогда я не слыхивал, чтобы так часто твердили: «Рассчитывайте при случае на меня, к вашим услугам мое влияние, мой кошелек, мой дом, мой экипаж». Если б все эти слова были искренни и не расходились с делом, то в мире не существовало бы народа, столь мало приверженного собственности; общность имущества здесь была бы почти установлена; а так как люди побогаче то и дело вызывались бы помочь вам, а победнее всегда принимали бы помощь, то, разумеется, все бы уравнялось, и даже в Спарте не было такого равенства, какое было бы в Париже. Ну, а вместо этого, пожалуй, нет другого города в мире, где наблюдаешь такое неравенство состояний и где одновременно царят и невероятная роскошь, и самая неприглядная нищета. Легко понять без пояснений, что означает мнимое сострадание, которое как будто готово поспешить на помощь ближнему, и эта кажущаяся сердечность, готовая легкомысленно заключить мгновенный договор о вечной дружбе.