Проза отчаяния и надежды (сборник) - Оруэлл Джордж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Джулия! Джулия! Джулия, любовь моя! Джулия!
Конечно, это была галлюцинация, но Джулия оказалась здесь, с ним. Она не просто была с ним, она переполняла его, она срослась с ним. Он любил ее в этот момент сильнее, несравненно сильнее, чем тогда, когда они были вместе и свободны. И он понял — Джулия жива и ждет его помощи.
Он упал на койку и попытался прийти в себя. Что же он наделал? Сколько лет заключения добавил он себе, поддавшись минутной слабости?
Сейчас он услышит топот сапог за дверью. Они не простят этого взрыва чувств. Теперь они знают, если не догадывались раньше, что он нарушает соглашение с ними. Он покорился Партии, но все еще ненавидит ее. Ему удавалось скрывать ересь под личиной конформизма. Теперь он отступил еще на шаг: ум его сдался, но он надеялся сберечь душу. Возможно, он не прав, но он желал быть неправым. Они это поймут — по крайней мере, О’Брайен поймет. И все выдал один глупый крик.
Ему придется начать сначала. На это потребуется, вероятно, несколько лет. Он провел рукой по лицу, стараясь освоиться со своим новым обликом. Глубокие морщины, заострившиеся скулы, приплюснутый нос. Кроме того, с тех пор как он увидел себя в зеркале, у него появился зубной протез. Трудно хранить тайну, не зная, как выглядит твое лицо. Да и мало просто контролировать выражение лица. Впервые до него дошло, что, если хочешь сохранить секрет, надо прятать его даже от себя. Необходимо всегда помнить о нем, но не позволять ему принимать определенный образ. Отныне он должен не только думать правильно, но и правильно чувствовать, видеть правильные сны. Он должен загнать ненависть глубоко внутрь себя, она должна стать материей, которая станет частью его тела, вместе с тем будет чужда ему, как киста.
Однажды они расстреляют его. Невозможно узнать заранее, когда это произойдет, но за несколько секунд до выстрела, наверное, можно будет догадаться. Стреляют всегда сзади, когда идешь по коридору. Десяти секунд хватит. Этого времени хватит, чтобы раскрыться. Не проронив ни слова, не сбившись с шага, не изменив выражения лица, он сбросит вдруг маску, и — огонь! — батареи его ненависти откроют огонь! Как огромное ревущее пламя, заполнит его ненависть. В то же самое мгновение — слишком поздно или слишком рано — выстрелит пистолет. Они разнесут его мозги, так и не исправив их. Инакомыслие не будет наказано, он умрет не раскаявшись, навсегда станет недосягаемым для них. Они пробьют брешь в своем идеале. Да, умереть, ненавидя их, — вот в чем свобода.
Он закрыл глаза. Разумеется, это гораздо труднее, чем подчиняться их интеллектуальной дисциплине. Надо подавить самого себя, унизить, сознательно окунуться в самую ужасную грязь. Что здесь самое отталкивающее, самое отвратительное? Он вспомнил Большого Брата. В памяти возникло огромное лицо (ведь он видел его лишь на плакатах, и ему казалось, что оно и в самом деле метровой ширины), густые черные усы и глаза, вечно преследующие тебя. Каковы же его подлинные чувства к Большому Брату?
Послышался топот тяжелых сапог в коридоре. Стальная дверь лязгнула и открылась. В камеру вошел О’Брайен. За ним стояли офицер с восковым лицом и охранники в черной форме.
— Встань, — приказал О’Брайен. — Подойти ко мне.
Уинстон застыл напротив О’Брайена. Тот сильными руками взял его за плечи и пристально заглянул ему в глаза.
— Ты хотел обмануть меня, — заявил он. — Это глупо. Встань прямо. Смотри мне в глаза.
Он помолчал и уже спокойно продолжил:
— Ты делаешь успехи. Твой интеллект почти выправился. Но чувства твои все еще больны. Скажи-ка, Уинстон, и не вздумай лгать, — ты прекрасно знаешь, что я всегда отличу ложь, — скажи мне, какие чувства ты питаешь к Большому Брату?
— Я ненавижу его.
— Ненавидишь… Отлично. Значит, тебе пришло время сделать последний шаг. Ты обязан полюбить Большого Брата. Мало подчиняться ему, его нужно любить.
Он отпустил Уинстона и подтолкнул его в сторону охранников.
— Камера 101, — приказал он.
5
На каждом этапе своего заключения Уинстон знал, или ему казалось, что знает, где именно находится он в этом здании без окон. Возможно, он чувствовал еле заметные колебания в атмосферном давлении. Камеры, где охранники избивали его, были под землей. Место, где допрашивал О’Брайен, — под самой крышей. На этот раз он очутился очень глубоко под землей, очевидно на самом нижнем этаже этого здания.
Камера была самой просторной из всех, где ему случилось побывать. Правда, он ничего не видел, кроме двух небольших столиков перед собой, покрытых зеленым сукном. Один стоял в метре или двух от него, другой — у дверей. Уинстона усадили на стул и стянули ремнями так туго, что он не только не мог шевельнуться, но не мог даже повернуть головы. Зажимы охватили сзади затылок, заставляя смотреть прямо перед собой.
Несколько минут он сидел один, потом открылась дверь и вошел О’Брайен.
— Ты как-то спрашивал меня, — начал О’Брайен, — что находится в камере 101. Я сказал, что ты сам знаешь это. Все это знают. В камере 101 находится то, что хуже всего на свете.
Дверь снова открылась. Вошел охранник с ящиком или корзиной, сделанной из проволоки. Он поставил это на дальний столик у дверей. Из-за О’Брайена Уинстон не мог разглядеть, что же это такое.
— У разных людей, — продолжал О’Брайен, — разные представления о том, что на свете хуже всего. Для одного — это погребение заживо, для второго — сажание на кол или утопление, для третьего — сожжение на костре или любой другой из полусотни способов казни. А может быть, и что-то совсем обыкновенное, даже несмертельное.
Он отодвинулся в сторону, и Уинстон смог рассмотреть, что же стоит на дальнем столе. Это оказалась продолговатая проволочная клетка с ручкой наверху. Спереди к ней было прикреплено что-то напоминающее маску фехтовальщика, причем вогнутой стороной наружу. И хотя клетка находилась в трех или четырех метрах от него, он все же разглядел — она разделена на два отделения, и в каждом отделении кто-то сидит. Крысы, это были крысы.
— В твоем случае, — подытожил О’Брайен, — хуже всего на свете — крысы.
Как только Уинстон увидел клетку, он вздрогнул от безотчетного ужаса. Но только сейчас он понял назначение маски, и все внутри него оборвалось.
— Не надо! — закричал он высоким срывающимся голосом. — Вы не сделаете этого! Это невозможно!
— Вспомни, — сказал О’Брайен, — вспомни кошмар, который мучил тебя по ночам. Помнишь стену мрака и нечто ужасное по другую сторону этой черной стены. Ты всегда знал, что там такое, но никогда не решался признаться себе в этом. А там, с другой стороны стены, были крысы.
— О’Брайен! — взмолился Уинстон, пытаясь овладеть своим голосом. — Вы ведь знаете, в этом нет ни малейшей необходимости. Чего еще вы хотите от меня?
О’Брайен уклонился от прямого ответа. Он опять заговорил в манере школьного учителя, которую обожал напускать на себя. Он задумчиво смотрел вдаль, как будто обращался к некой аудитории там, за спиной Уинстона.
— Сама по себе боль, — наставлял он, — еще не всегда достаточна. Случается, человек может перенести боль и умереть, не сдавшись. Но у каждого всегда есть что-нибудь такое, чего он не может перенести, чего не может даже видеть. Смелость или трусость тут ни при чем. Когда падаешь с высоты, разве трусость — цепляться за веревку? Разве трусость — хватать ртом воздух, когда выныриваешь с большой глубины? Инстинкт, его невозможно уничтожить. То же и с крысами. Тебе их не вынести. Это такое воздействие, которое лично ты не сможешь выдержать, даже если захочешь. И тут ты сделаешь все, что от тебя потребуется.
— Но что потребуется, что? Как я могу сделать это, если не знаю, что надо?
О’Брайен взял клетку, перенес ее на ближний столик. Аккуратно поставил на зеленое сукно. Кровь застучала в ушах Уинстона. Никогда он не чувствовал себя таким одиноким. Он словно оказался среди безбрежной голой равнины, плоской пустыни, выжженной солнцем, в которой звуки доносились до него как бы издалека. А клетка с крысами стояла в двух метрах. Это были громадные крысы в том возрасте, когда их морды становятся тупыми и свирепыми, а шерсть из серой превращается в бурую.