Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взяла на себя Вера преувеличить и задержку поездов от заносов, ничего подходящего на вечер, а завтра утром – хорошее место и уверенно. Взяла преувеличить и грозность на площади, рассказала и случаи на Невском. Брат был поражён, он такого не видел, когда ехал по городу. Да впрочем, всё сегодняшнее, откуда ни собери, состояло в том, что полиция нигде не стреляет, публика легко разоружает полицию, а войска не вмешиваются.
Всё это было как будто и очень серьёзно, а вместе с тем жизнь текла вроде обычная.
Няня стояла в дверях и ахала. А у нас рядом, в Михайловском манеже, стоят конные городовые вместе с казаками, так говорят: мы казаков больше боимся, чем бунтарей.
Брат на каждую новость вскидывался, хмурился, удивлялся: если б не от сестры, да не от няни, так поверить было нельзя. (Вскидывался-то он да, но охмур у него был уже круговой, серый, нельзя узнать, и глаза не блестели). Самое непонятное, почему власти не принимают совсем никаких мер. Так понимал Егор, что правительство – запуталось.
Он был просто болен – такой весь вид, и домашняя куртка на нём – будто надел по болезни. Господи, хоть бы уж сегодня вечером побыл дома!
Теперь бы само открывалось брату и сестре разговаривать прямо? Не о том, разумеется, как это случилось, как он полюбил! (да полюбил ли? вот что! – она и этой новой любви на лице его не видела), а: что же теперь делать? Сам по себе Петроград ещё не был бы полным доказательством для Алины. (Егор рассказал теперь сестре, что в октябре сам, по глупости, открыл Алине. А Вере – понравилось, это было прямодушно, это – был её брат!) Но то, что он никак не сообщил ей о поездке – ни при выезде, ни с дороги. А теперь…
– Ведь это очень серьёзно у неё, – повторял он над письмами Алины, перечитавши десять раз. – Ведь я её знаю, она решительная!…
Ну – не так. Ну, не настолько. Ранена? уязвлена? но не в таком же отчаянии? – уговаривала сестра.
– И разве мне её теперь пере… убедить… пере…
Угнёлся брат. Угнулся.
Он ехал к Алине – обречённо.
Как его укрепить?
Как? Его сама поддержала бы любовь – или там, впереди, к жене, или отсюда, из-за спины, – ураганная? сверкающая? Но Вера вглядывалась, вслушивалась – и с тоской, и почти страхом не видела укрепляющих знаков ни той, ни другой. А – потерянность, и даже пустота.
Что же это? Как это может быть?
Что ж, ему этот дар вовсе не дан?
Видно, ему и самому показалось святотатственно ехать сейчас назад к Андозерской. Мрак на душе. Сказал, что ночует здесь и до поезда никуда не поедет.
Вере – и радость. После того как брат позвонил Андозерской – позвонила и Вера своей сослуживице и отдала ей билет на премьеру «Маскарада» сегодня в Александринке. Так задолго покупала его, так долго ждали все этого дня, – но брат, и вдруг дома!
Не сказала ему ничего о спектакле.
Егор потерял свой обычный темп и порыв, много сидел, задумавшись, а ходил по комнатам совсем медленно. Улыбался смущённо:
– Вот видишь, как получается, Веренька…
Он уже весь был под нарастающей властью Алины. Уже готовился только к ней.
Самое правильное было бы сейчас – посидеть вечер да разобрать вместе все осколочки, все ниточки.
Когда думал, что Вера не смотрит, – ссунутое лицо.
Он совсем не был готов.
– А из Москвы прямо в армию?
Ободрился:
– Да, сразу в армию.
Ему только бы Москву как-нибудь проскочить.
Кормила их няня постным обедом: рыбным заливным, грибным супом, пирожками с капустой. С Верой она всегда вместе ела, а тут, как ни заставляли сесть за тарелку, – поспешала вскочить и услужить. Услужить не как господам, а – как маленьким, ещё не умелым ложку держать, из кружки пить.
Егор уж отвык от её лица, но Вера хорошо видела складку горя – сегодняшнего, за него.
А тоже и няня сама не заговаривала. Только и не продрагивалась в улыбку.
Что-то сказал Егор о посте, что на фронте не блюдут, разве Страстную. Няня, губы пережимая, посмотрела на него стоя, сверху:
– И ведь не говел, небось?
– Нет, нянечка, – с сожалением Егор, даже искренне.
– А тебе-то – больше всех надо! – влепила няня, не спуская строгого взгляда.
Егор сам себе неожиданно, лицо помягчело:
– А пожалуй ты и права, нянечка. Поговеть бы.
– Да не пожалуй, а впрямь! – спохватилась няня. – Ноне суббота, идём-ка ко всенощной в Симеоновскую. И исповедуешься. А завтра до поезда к обедне успеешь. И причастишься.
Отодвинула форточку – слышно: звонят. Великопостно.
Но когда это вдруг открылось совсем легко и совсем сразу – Егор замялся. Видно, уже большая у него была отвычка. А скорей – не хотелось ему исповедоваться – вот сейчас, по горячему делу.
Замыкал, замекал, что – пожалуй не успеет. Что, пожалуй, другой раз.
Прикинули – и правда, может завтра до поезда не успеть: по этим волнениям пути не будет, и извозчика не найдёшь, и не проедешь.
– Ну, дома помолимся! – не сразу уступила няня.
В кругу, где обращалась Вера, где служила она, – в церковь ходить или посты соблюдать было не принято, смешно, и даже говорить серьёзно о вере. И там – она хранила это как сокровенное, другим не открытое.
Но Егор – не готов был душой, она видела. И защитила его перед няней, что он никак не успеет.
Подошла няня к сидящему со спины, он так приходился ей по грудь, положила руку ему на темя, и певуче:
– Егорка-Егорка. Голова ты моя бедовая. Горько тебе будет. А делать нечего. Пожди, пожди. – Другой рукой, углом фартука, глаза обтёрла. – И что у вас, сам дель, детей нет? Другая б жизня была.
Сказала – как толкнула. Егор глаза распялил:
– Правда, нянечка, нет. Кончились Воротынцевы.
– И эту, – рукой на Веру махнула, – замуж не выгоню. Хоть бы уж для меня-то подбросили.
Егор хорошо, светло и прямо посмотрел на Веру. Как будто они об этом всегда и говорили легко.
Вера закраснелась, а взгляда не опустила. Открыла им няня эту простоту.
Слишком добросовестно собирала справки для читателей? Засиделась в уголке за полками?
А когда и встретишь – так женат. Или связан.
Да как же хорошо втроём, всем вместе! Хоть один-то вечерок!
Оттаял Егор:
– Хорошо мне у вас. Никуда не пойду.
Не пошла и няня ко всенощной. Редкость.
Уже стемнело. Няня зажгла в своей комнате лампадки, позвала Егора, подтолкнула:
– Тебе лишние разговоры сейчас – только крушба. А подит-ка там у меня посиди, не при нас. Да и помолишься. Всякому благу Промысленник и Податель, избави мя от дьявольского поспешения!
36
А сегодня стояла в Могилёве ветреная серенькая погода, хорошо, что не мятель. Эти снежные бури последних дней на юго-западных дорогах сильно прервали армейское снабжение. (И оттуда доносят, что продуктов осталось на три-четыре дня по армейской привычке, конечно пригрозняют положение, чтобы не остаться пустыми).
Утром пришла телеграмма от Аликс: у трёх заболевших температура высока, но признаков осложнений пока нет. Ане – особенно плохо, просила помолиться за неё в монастыре. В Петрограде – беспорядки с хлебом, но спадают, и скоро всё кончится.
Сходил на обычный доклад к Алексееву. После столького перерыва он продолжался полтора часа, озирали положение всех фронтов и снабжение.
Ни в каком таком докладе за всем не уследишь. Как-то, в лазарете государыни, обходил Государь раненых, и офицер-грузинец рассказал ему о кровавой атаке у Бзуры в январе Пятнадцатого (ещё при Николаше) – сколько, сколько положили за деревню Большой Камион – взяли, вослед сами и отошли. Грустно. Не удержался, и вслух: «А для чего это нужно было?» Никогда об этом эпизоде и не слышал.
Погода позволяла обычную загородную прогулку на моторах. Выехал раньше, заехал в Братский монастырь (за высокой стеной он был близко на городской улице), приложился к чудотворной Могилёвской иконе Божьей Матери, помолился отдельно за бедную калечку Аню Вырубову, и за всех своих, и за всю нашу страну.
Съездили по шоссе на Оршу.
После чая пришла, сегодня не задержалась, петербургская почта – драгоценное письмо от Аликс, вчерашнее и длинное. И ещё – от Марии. Успел жадно пробежать их, но надо было идти в собор ко всенощной.
Пошёл в кубанской казачьей форме.
Хорошо пели, и служил батюшка хорошо.
Воротясь, послал Аликс благодарственную телеграмму за письмо. И теперь сел перечитывать его несколько раз, с наслаждением и вникая. Много дорогих подробностей.
Она – неутомимо носилась между больными и даже продолжала деловой приём. Сколько же в ней сил, несмотря на все нездоровья, и сколько воли – собрать эти силы! Солнышко!
И в новом письме она снова повторяла свои уговоры последних дней: что все жаждут и даже умоляют Государя проявить твёрдость.
Все эти одинокие дни в нём и так уже прорабатывалось. Твёрдость – да, без неё нельзя монарху, и надо воспитывать её в себе. Но – не гнев, но не месть: и твёрдость должна быть – доброй, ясной, христианской, только тогда она принесёт и добрые плоды.