Иосиф Бродский. Большая книга интервью - Валентина Полухина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иными словами, не печатая поэта или прозаика — но более поэта, ибо поэзия много важнее как двигатель языка и как отражение его развития, потому что проза, в конце концов, имитирует речевые стандарты, в то время как поэзия стремится к большей сгущенности языка, — государство не только оскопляет население, оно пытается оскопить еще и язык.
Это правда, ужасная, грустная правда. Много лет назад я читал "Историю" Геродота, и, по-моему, в третьей книге он рассказывает о племенах, населяющих Скифию, то есть практически о наших предках, и говорит: там, на севере, живет племя, которое селится в сильно заселенной местности, они живут земледелием и охотой, строят дома из подручного материала, а именно из леса, раз в год у них летают белые мухи (это Геродоту кто-то рассказал, что там снег). Он говорит: одна из наиболее интересных деталей, которая про них известна, — что они находятся в состоянии постоянного изумления перед своим языком.
Вот я и думаю: язык, который нам дан, он таков, что мы оказываемся в положении детей, получивших дар. Дар, как правило, всегда меньше дарителя, и это указывает нам на природу языка. Я думаю, что у России… я бы сказал так (хотя это несколько рискованное заявление): самое лучшее и драгоценное, чем Россия обладает, чем обладает русский народ, — это язык. И всякий, кто пользуется языком добросовестно, паче того — с талантом, должен быть народом уважаем, чтим, любим. Самое святое, что у нас есть, — это, может быть, не наши иконы, и даже не наша история — это наш язык.
СЕГОДНЯ — ЭТО ВЧЕРА
Петр Вайль и Александр Генис
Газета "Новый американец", № 173, 7—13 июня 1983 года
Атрибуты античности постоянны в вашем творчестве. Вы, пожалуй, единственный из современных авторов, в чьих произведениях эллино-римское мироощущение присутствует не только как стилистический прием, но и как важнейший компонент образной системы. Что вас привлекает в теме античности? Какое значение вы придаете историческим параллелям?
Современный человек невольно интересуется всякого рола развалинами — как новыми, так и древними, ибо структурная разница между ними невелика, не говоря уже о пророческом элементе, присущем данной структуре. Если последнее верно, то естественно предположить наличие этого современного — или, во всяком случае, пророческого — элемента в античной культуре. При ближайшем рассмотрении сходство между тем, что мы называем античностью, и тем, что именуется современностью, оказывается весьма ошеломительным: у наблюдателя возникает ощущение столкновения с гигантской тавтологией.
Дело в том, что у истории — так же, впрочем, как и у ее объектов (лучше — жертв) — вариантов чрезвычайно мало. Маркс утверждал, что история повторяется: сначала как трагедия, впоследствии как водевиль; современный человек добавил бы, что — и как драма абсурда. На самом деле это неверно. История не повторяется — она стоит. Из нее, как из той коровы, которую чем ни корми, больше двух литров молока в день не выжмешь. Чем ее ни корми и как ни дави ей вымя. Предел истории кладется именно ее объектами — то есть людьми. Мы все привыкли к линейному восприятию исторического процесса, что предполагает качественные изменения — в сознании ли людей, в структуре ли общества; в лучшем случае в мире идей.
На деле же мы можем говорить всерьез только об истории костюма, ибо генетически человек ничуть не изменился — за последние два тысячелетия, по крайней мере. Постричь Тарзана, выбить его барельеф — и вы получите Октавиана Августа или Винценгеторикса. Или наоборот — оставьте Зевса как есть, только убавьте мускулатуру, и перед вами — Маркс, Толстой или Распутин. Что касается качественных изменений в человеческом сознании, то речь идет, во всяком случае, не о накоплении, но о потере — определенных понятий, идей, даже, если угодно, знаний, перекладываемых современником из головы в компьютер. На развитии же общества и подавно неохота останавливаться.
Поэтому древние развалины — наши развалины. Я бы поставил тут не тире, а знак равенства, если бы не некоторые привходящие обстоятельства. Первое и главное для меня — качество античной литературы, изящной словесности в особенности. Авторы, которых мы именуем древними, превосходят современных во всех отношениях — по крайней мере с моей точки зрения. Превосходство это заключается уже хотя бы в одном том, что мироощущение, присущее нашей эпохе, — вся эта фрагментарность, раздробленность сознания, неуверенность в иерархиях земных и небесных, сознание некой общей обреченности и порождаемая оным сознанием та или иная форма стоицизма — авторами этой так называемой древности чрезвычайно подробно выражено или, лучше сказать, — освещено. Литература современная в лучшем случае оказывается комментарием к литературе древней, заметками на полях Лукреция или Овидия. У читателя более или менее внимательного в конце концов возникает чувство, что мы — это они, с той лишь разницей, что они — интереснее нас, и чем старше человек становится, тем неизбежней это отождествление себя с Древними.
Речь идет не об амбиции, гордыне или снобизме. Речь прежде всего идет о накоплении индивидуумом опыта, который тоже в свою очередь количественно ограничен временем, индивидууму на земле отпущенным. Орган, посредством которого мы рассматриваем историческое прошлое, есть, в сущности, тот же самый орган, с помощью коего мы созерцаем наше собственное, индивидуальное прошлое, и ощущение событий, давно происшедших с нами, смыкается с ощущением событий, свидетелями которых мы не могли бы быть физически. У меня часто возникает ощущение, что я участвовал в битве при Марафоне, высаживался с Цезарем в Ливии, бежал с Ксенофонтом от персов.
Сказанное здесь может показаться разновидностью шизофрении, но как вы объясните тогда слезы, подступающие к горлу от чтения надгробной речи Перикла или от этой сцены в Анабазисе, когда солдаты отступающей разбитой греческой армии после многолетних скитаний по враждебным провинциям Малой Азии внезапно видят с перевала свое греческое море и, обнимаясь и плача, восклицают, тыча пальцами в сторону синего марева: "Таласса! Таласса!"? Или когда Алкмен, описывая свою старость, сравнивает себя с альбатросом, способным еще выхватить из блистательной пены (жизненного) моря живую, трепещущую в его клюве добычу? Сила искусства, вы скажете. А я отвечу — единство сознания, единство мироощущения, присущего нам и тем, кто жил на земле до нас.
Более того, я бы добавил, что сознание есть некая незримая субстанция, до которой всякий, пришедший в этот мир, рано или поздно доживает, как до седых волос; проще сказать, дорастает. Я бы добавил еще, что мироощущение, выраженное в элл и но-римской культуре, более достоверно, более убедительно, нежели мироощущение, навязанное нам впоследствии культурной традицией христианства; что политеизм античности куда более естествен, нежели монотеизм последнего тысячелетия с его неизбежной удушливой иерархичностью сознания, непосредственным результатом которого часто оказывается авторитарное государство.
Я отнюдь не настаиваю на интерпретации торжества христианства над язычеством как духовной дегенерации человеческого существа, хотя перерастание демократических систем в авторитарные и атомизацию современного сознания — не говоря уже о качестве значительной доли современного искусства — трудно охарактеризовать иным образом. Я просто считаю конфликт между политеизмом и монотеизмом недостаточно оправданным и полагаю их совмещение возможным. По крайней мере, мне хотелось бы по возможности отдалить наступление того дня, когда меньшая правда о человеке, как некий грязевой поток, полностью захлестнет большую, явленную в античности. Отсюда то, что вы называете моими атрибутами, и их сравнительное постоянство. Дело, повторяю, не в архетипичности мифов или даже конкретных исторических ситуаций, дело в большей — и более непосредственно выраженной — правде о человеке и о мире. Атрибуты эти — просто дань искусства меньшего искусству большему, дань устья, если угодно, своему истоку.
Античности присущ прямой — без посредников — взгляд на мир: взгляд никакой оптикой не вооруженный, когда единственная призма, в которой мир преломляется, — ваш собственный хрусталик, когда даже слеза сознательным усилием из ока вашего удалена, чтоб избежать расплывчатости. Авторы, которых мы именуем древними, были людьми чрезвычайно трезвыми, остроумными и весьма в своих восторгах и горестях сдержанными. Кроме того, они были — все без исключения — вполне самостоятельными мыслителями, для которых основным способом познания мира было подробное перечисление деталей, из которых он — мир — состоял. Отсюда, в частности, жанр, который мы называем эпическим. Оттуда же — все вообще существующие в изящной словесности жанры. Так что когда сочиняешь сегодня стихотворение, сочиняешь его на самом деле вчера — в том вчера, которое всегда постоянно. В определенном смысле, сами того не сознавая, мы пишем не по- русски или там по-английски, как мы думаем, но по-гречески и на латыни, ибо, за исключением скорости, новое время не дало человеку ни единой качественно новой концепции. Двадцатый век настал только с точки зрения календаря; с точки зрения сознания чем человек современнее, тем он древнее.