Vremena goda - Анна Борисова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он откровенно издевается надо мной. Знает, что я у него в руках и управы искать негде.
– Вы же дали слово, – жалобно лепечу я.
Трель звонка. Оказывается, на боковом столике телефонный аппарат. Я его не заметила.
Сняв трубку, Слово молча слушает. Сдвигает свои голые брови.
Отрывисто приказывает:
– Чжаосюнь! (Искать!)
И с грохотом швыряет трубку.
Телефон у него самой новой конструкции, в едином корпусе и без рычажка. У нас в газете такой есть только у главного редактора.
Больше никаких улыбок, и голос не ленивый, а яростный:
– Где Ван Ин? На вокзале он исчез. Домой не вернулся. Куда он отвез чемоданы? Не играй со Словом, Сандра Казначеева!
«Получился каламбур», – думаю я, истерически хихикая – от ужаса и какого-то оцепенения мысли.
– Ах, ты смеешься? – Страшный человек без усилия, одной рукой, отшвыривает тяжелый саквояж. Тот с утробным стуком падает на пол. – Я кажусь тебе шутом? Опереточным злодеем? Что ж, в молодости я выступал в оперетке. Имел успех. И в цирке выступал, во Владивостоке. Пилил ассистентку пополам. Я на все руки мастер.
Он выходит из-за стола, останавливается надо мной. Я вжимаюсь в спинку стула. Обычно люди от ужаса теряют дар речи, я знаю, но со мной происходит обратное: я делаюсь болтлива, несу чушь.
– Вот почему вы так хорошо говорите по-русски… Я сначала даже подумала, что вы русский. Вы правда пели в оперетте? Как интересно!
(Зачем я несу этот бред? Цепляюсь за территорию цивилизованной жизни, где существует оперетта, цирк, где с дамой нельзя сделать ничего ужасного?)
– Дура, не упрямься, – спокойно говорит Слово, наклоняясь. Он берет меня мясистыми, но при этом очень твердыми ладонями за щеки и стискивает их. Мое лицо вытягивается в огурец, я мычу от страха, боли и отвращения. Переливающиеся огоньками щелки смотрят мне в глаза с расстояния в несколько сантиметров. – Мне нужно всё золото, и я в любом случае его получу. Ты мне обязательно скажешь, куда спрятался старик. Так сделай это сразу, не обрекай себя на муки, которых ты все равно не вынесешь.
Он выпрямляется, вытирает руки о пиджак, будто они чем-то испачканы. Я хватаюсь за лицо – оказывается, оно всё в испарине.
– Но я правда не знаю, где он! Клянусь вам! Мы расстались!
– Ну да, конечно. – Короткий замах – я вскрикиваю, но кулак останавливается в дюйме от моей скулы. – Нет, бить тебя не будут. Здесь тебе не русская кутузка. Хочешь я расскажу, что я с тобой сделаю?
– Вы… будете… пилить меня… пополам? Слово смеется.
– Нет, это было бы слишком быстро. К тому же распиленный человек уже ничего не расскажет. Нет, мадемуазель, я подвергну вас старинной китайской казни, хуже которой нет ничего на свете. – Он садится на край стола, складывает руки на груди. Посмеивается. Говорит неторопливо, со вкусом. – За двадцать три года моей деятельности это средство меня ни разу не подводило – ни во Владивостоке, ни в Благовещенске, ни здесь в Харбине. Оно немножко медленное, зато безотказное. Человека раздевают догола, сковывают по рукам и ногам, кладут на землю… Берут немножко тупой и немножко грязный нож… – Прыскает, видя, что я дрожу. – Нет-нет, вас не зарежут, а слегка поцарапают в двенадцати разных особенно чувствительных местах. Сделают надрезы – такие, знаете, длинные, но не глубокие, чтобы вы, не дай бог, не истекли кровью. И всё, больше ничего. Вас просто оставят лежать в теплом, сыром подвале. На третий день в ранах появятся черви. С каждым часом их будет становится всё больше. Черви копошатся, едят вас заживо. Вам больно. Причем боль не очень острая, но зато не прекращается ни на секунду. Больно всё время: день, два, три. Когда раны совсем загниют, мы их очистим, потому что заражение крови убивает слишком быстро. Сделаем новые надрезы, и всё начнется сначала. На моей практике больше недели никто не выдерживал, хотя в принципе мы с вами во времени не ограничены. Не думаю, что слепой старик отважится высунуться из норы, в которую он забился. Он наверняка ждет, пока вы за ним явитесь…
– Вы ошибаетесь! – кричу я, стуча зубами. – Я – не – знаю – где он!
– Не перебивайте, мадемуазель. Я еще не закончил. Чтоб вы не умерли от голода и жажды, в вас будут вливать питательный бульон. Так и будешь гнить заживо, упрямая идиотка, и тебя будут жрать жирные белые черви!
Переход от вкрадчивости к грубости стремителен, от неожиданности я откидываюсь назад, и падаю вместе со стулом. Хочу подняться – и не могу. Ушиблась затылком – и почти не чувствую.
– Когда твоя мука станет сильней твоей жадности, ты всё расскажешь, и я тебя отпущу. Это я тебе обещаю, и слова не нарушу. Я никогда не нарушаю слова, разве что в совершенно особенном случае. – Он опять не кричит, а улыбчиво мурлыкает. – Но должен вас предупредить: в местах, где вас покушали черви, навсегда останутся широкие безобразные шрамы. Ну что, мадемуазель, будем затевать этот цирковой номер или сразу всё честно скажете?
– Клянусь всем… Клянусь Богом…
У меня пропал голос. Каждое слово я произношу с огромным усилием – губы не слушаются.
– В церковь вы не ходите, в бога не верите. Я всё про вас знаю… Что ж, как хотите. – Слово перегибается через стол, нажимает на кнопку. – Я хорошо знаю людей. И мужчин, и женщин. Если женщина заупрямилась, нужно дать ей немного времени, чтобы она хорошенько представила себе дальнейшее. Всё, что я вам описал, начнется завтра утром. А пока отдыхайте. Думайте про червей и про шрамы.
(Неужели это происходило со мной на самом деле? Даже сейчас, через столько лет, я лежу, вся покрытая холодным липким потом. Заметила это – и самой стало смешно. То, что происходит со мной сейчас, во много раз хуже пытки, ожидавшей Сандру. Слово стращал ее неделей страданий? Я лежу пластом пятнадцать лет, и искусительная мысль о том, что свою муку я могу прекратить в любое мгновение, гложет меня мучительней каких-то там червей…)
Я корчусь в темноте и вою от ужаса. Сейчас, вероятно, ночь, потому что затекло всё тело. Не знаю, сколько часов прошло с тех пор, как меня бросили на земляной пол и пристегнули к четырем торчащим снизу скобам. Я сопротивлялась и кричала, но трое бандитов – человек из лодки, человек со станции и здоровенный рикша – как-то очень ловко заломили мне руки, а всякий раз, когда я пыталась вырваться, железный палец тыкал меж ребер, и от жгучей боли перед глазами расплывались огненные круги.
У меня саднят запястья и щиколотки – не нужно было так неистово извиваться, но я ничего не могла поделать, меня корчило в панической истерике.
Время тянется нескончаемо медленно, но я хочу, чтобы оно вообще остановилось. Когда наступит утро, Слово исполнит свою угрозу, меня будут кромсать тупым грязным ножом, и никто не поверит, что я действительно ничего не знаю!
То, как я себя веду, унизительно, постыдно, совсем не похоже на меня. Это не я. В меня вселился ужас всех несчастных пленников, которых держали в этом гнусном подземелье.
Стоит мне про это подумать, и я вдруг снова становлюсь собой, Сандрой Казначеевой. Очень возможно, что именно сюда поместили Давида. Ему было так же плохо, как мне.
Страха больше нет, одно отвращение. К себе. Как я могла всё испортить? Почему я такая непроходимая дура! Нужно было не торопить встречу с хунхузами, а спокойно вернуться в Харбин и обратиться за помощью к Сабурову. Наверняка он давно уже в городе. Сабуров всё устроил бы лучшим образом. Но нет, я непременно должна была собственноручно отворить двери темницы и объявить Давиду: «Вот я, твоя единственная спасительница!» Наломала дров, теперь пеняй на себя. Опереточный злодей с клоунским шаром вместо головы заживо скормит тебя червям.
Где же я все-таки видела эти колючие глазенки, эти припухшие веки?
Вспомнила!
Я так дергаюсь, что на внутренней стороне запястья, кажется, лопается кожа. Больно!
Но физическая боль ерунда по сравнению с осознанием, что я еще большая идиотка, чем думала.
Тарас Бульба! Ну конечно! Тот карикатурный запорожец с соломенными усами, в расшитой рубашке, которого я видела в номере у Сабурова!
И всё встало на свои места. Всё разъяснилось.
Отчего Сабуров так смутился из-за моего внезапного прихода и почему быстро сплавил визитера.
Отчего Сабуров, не попрощавшись, уехал в срочную и долгую командировку.
Отчего Лаецкий вел себя со мной так нагло и не испугался моей угрозы всё рассказать японцу. Лаецкий выполнял задание Сабурова!
Ясна и причина, по которой произошло похищение. Это кара за то, что Давид отверг «План Фугу».
Я горько плачу. Больше мне ничего не остается. Что толку от моего знания? Если б я могла выдать Слову место, куда Иван Иванович спрятал чемоданы, я бы это сделала. И тогда…
Хотя что «тогда»? Разве у меня есть какие-то возможности поквитаться с офицером японского генерального штаба? Кто-то поверит мои разоблачениям? Кого-то они поразят, кому-то они интересны?