Под сенью девушек в цвету - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часть вторая
ИМЕНА МЕСТНОСТЕЙ: МЕСТНОСТЬ
Я был уже почти совершенно равнодушен к Жильберте, когда, два года спустя, мы с бабушкой поехали в Бальбек. Когда меня пленяло новое лицо, когда я надеялся, что какая-то другая девушка будет со мною вместе осматривать готические соборы, дворцы и сады Италии, я с грустью говорил себе, что наша любовь, поскольку она связана с определенным человеком, есть, пожалуй, нечто не вполне реальное, ибо если приятные или мучительные мечты и могут некоторое время ассоциировать ее с тою или иной женщиной настолько, что заставляют нас думать, будто она неизбежно внушила нам эту любовь, зато, когда мы сознательно или невольно для себя отрешаемся от этих ассоциаций, эта любовь, точно она, напротив, есть что-то произвольное и исходящее только от нас, воскресает для того, чтобы перенестись на другую женщину. Всё же в момент отъезда в Бальбек и первое время пребывания там равнодушие мое было еще неустойчиво. Часто (ведь наша жизнь протекает не хронологически, и в череду дней вторгается столько анахронизмов!) случалось мне переживать не вчерашний день, а один из тех более давних, когда я любил Жильберту. Тогда мне вдруг становилось больно оттого, что я ее не вижу, как если бы это было в те прежние годы. Мое «я», которое любило ее, а теперь почти целиком сменилось другим «я», возникало вновь, и ничтожный повод возвращал меня к нему гораздо чаще, чем повод значительный. Например, забегая вперед и уже касаясь моего пребывания в Нормандии: я раз услышал в Бальбеке, как незнакомец, с которым я повстречался на дамбе, сказал: «Семейство директора канцелярии Министерства почт». Казалось бы (так как я тогда еще не знал, какое влияние будет иметь на мою жизнь это семейство), эти слова должны были показаться мне праздными, а между тем они причинили мне острую боль — боль, которую ощущало от разлуки с Жильбертой мое прежнее «я», уже давно переставшее существовать во всей своей полноте. Дело в том, что я никогда не вспоминал об одном разговоре Жильберты и Свана, происходившем при мне и касавшемся семейства «директора канцелярии Министерства почт». А воспоминания любви не являются нарушением общих законов памяти, которые сами подвластны еще более общим законам привычки. Так как всё ослабляется ею, то наилучшим напоминанием о человеке служит нам как раз то, что мы позабыли (ибо оно было незначительно и, позабытое, осталось для нас во всей своей силе). Вот почему лучшее, что есть в нашей памяти, находится вне нас, в дуновении влажного ветра, в затхлом запахе комнаты или в запахе впервые затопленного камина — всюду, где мы обретаем часть самих себя, ту часть, которой наше сознание, не прибегавшее к ней, пренебрегло, последний остаток прошлого, самый лучший, который, когда все слезы, казалось, уже выплаканы, умеет вновь источить их у нас. Вне нас? В нас самих, правильнее будет сказать, но скрытый от наших взоров, погруженный в забвение, более или менее долгое. Только благодаря этому забвению мы вновь, время от времени, можем обретать то существо, которым были прежде, глядеть на мир его глазами, снова страдать, потому что мы уже перестали быть собою, но стали им, потому что оно любило то, к чему мы теперь равнодушны. В ярком свете привычной памяти образы прошлого мало-помалу тускнеют, стираются, от них ничего не остается, мы их больше не найдем. Или, вернее, мы не могли бы их больше найти, если бы какое-нибудь сочетание слов (например, «управляющий канцелярией Министерства почт») не было тщательно спрятано в забвении, подобно тому как в Национальную библиотеку сдают экземпляр книги, которой иначе нельзя было бы найти.
Но это страдание и эти вспышки любви к Жильберте длились не больше, чем это бывает во сне, и на этот раз, напротив, потому, что здесь, в Бальбеке, недоставало старой Привычки, которая могла бы их продлить. И если эти следствия Привычки кажутся противоречивыми, это вызвано тем, что она повинуется сложным законам. В Париже я благодаря Привычке становился все более и более равнодушен к Жильберте. Перемена в привычках, то есть мгновенное прекращение Привычки, завершила ее дело, когда я уехал в Бальбек. Она ослабляет, но придает устойчивость, она вызывает процесс распадения, но бесконечно затягивает его. Многие годы я каждый день так или иначе воссоздавал то душевное состояние, которое было у меня накануне. В Бальбеке новая для меня кровать, рядом с которой мне утром ставили легкий завтрак, не такой, какой мне подавали в Париже, уже не могла поддерживать во мне мысли, которыми питалась моя любовь к Жильберте: есть случаи (довольно редкие, правда), когда неподвижная жизнь задерживает ход дней, и перемена места становится лучшим средством, чтобы наверстать время. Моя поездка в Бальбек была словно первая прогулка выздоравливающего, который только ее и ждал, чтобы заметить, что он выздоровел.
Теперь это путешествие, вероятно, предпочли бы совершить в автомобиле, думая таким образом получить от него больше удовольствия. Благодаря этому оно в известном смысле оказалось бы более правдивым, потому что тут была бы возможность ближе и гораздо непосредственнее проследить постепенные изменения земной поверхности. Но ведь специфическое удовольствие от путешествия вовсе не в том, чтобы иметь возможность выходить по дороге и останавливаться в пути, когда устанешь, а в том, чтобы как можно больше углублять — отнюдь не сглаживать — разницу между отъездом и прибытием, ощущать ее во всей ее полноте, цельности, такою, какой она являлась нашей мысли, когда воображение переносило нас оттуда, где мы жили, к самой цели наших желаний, одним скачком, который казался нам чудесным не столько потому, что он преодолевал расстояние, сколько потому, что соединял между собой две индивидуально-своеобразные точки Земного Шара, вел нас от одного имени к другому; скачок этот находит схематическое выражение (гораздо более удачное, нежели какая-нибудь прогулка в лодке, во время которой, раз мы можем выйти на берег по своему желанию, момента прибытия не существует) в той таинственной процедуре, что совершается в специально устроенных для этого местах — на вокзалах, — уже, так сказать, не являющихся частью города, но заключающих в себе его индивидуальную сущность, подобно тому как на сигнальных надписях они носят его имя.
Но наше время во всех областях страдает манией показывать вещи только в их действительном окружении и тем самым устраняет главное: акт сознания, который обособил их от него. Картину «выставляют» среди мебели, безделушек, портьер современной эпохи, среди пошлой декорации, которую так отлично умеет создать хозяйка современного особняка, накануне еще совершенно невежественная, а сегодня целые дни просиживающая в архивах и библиотеках, и на фоне которой мастерское произведение, когда мы глядим на него во время обеда, не дает нам той пьянящей радости, какой мы можем ждать от него лишь в залах музея, где, благодаря их обнаженности и отсутствию каких бы то ни было мелочей, отчетливее символизируются те внутренние пространства, куда художник уходил, чтобы творить.
К несчастью, эти волшебные места — вокзалы, откуда мы отправляемся в далекий путь, — носят вместе с тем и трагический характер, ибо если в них совершается чудо, благодаря которому страна, существовавшая только в наших мыслях, превращается в страну, где мы будем жить, то по этой же причине мы, по выходе из зала ожидания, уже должны отказаться от возможности вернуться в привычную для нас комнату, где мы были еще так недавно. Надо оставить всякую надежду провести ночь у себя дома, едва мы вступаем в эти смрадные пещеры, через которые лежит путь к таинству — в одно из тех больших застекленных помещений, как на вокзале Сен-Лазар, откуда поезд должен был увезти меня в Бальбек и где над выпотрошенным городом развертывалось огромное бурое небо, угрожающее самыми драматическими бедами, подобно тому почти парижскому современному небу, какое мы видим на некоторых картинах Мантенъи или Веронезе и под которым могло бы совершиться только страшное и торжественное событие, вроде отъезда по железной дороге или водружения креста.
Покуда я довольствовался тем, что, лежа в Париже в своей постели, созерцал персидскую церковь Бальбека, окруженную снежным вихрем бури, мое тело ничуть не возражало против этого путешествия. Возражения возникли только тогда, когда оно поняло, что и ему придется в этом участвовать и что вечером по приезде меня отведут в «мою» комнату, ему не знакомую. Возмущение его было тем более глубоко, что только накануне отъезда я узнал, что моя мать не поедет с нами, так как отец, занятый в министерстве до своей поездки в Испанию вместе с г-ном де Норпуа, предпочел снять дачу в окрестностях Парижа. Впрочем, лицезрение Бальбека не казалось мне менее желанным от того, что его приходилось достичь ценой некоторых неудобств, напротив, воплощавших и обеспечивавших в моих глазах подлинность впечатления, которого я искал, — впечатления, которого не заменило бы ни одно мнимо равноценное зрелище, ни одна «панорама», хотя бы я мог посмотреть ее, и не лишаясь собственной постели. Не в первый раз я чувствовал, что человек, который любит, и человек, который ощущает удовольствие, — разные люди. Мне казалось, что я столь же страстно стремлюсь в Бальбек, как и лечивший меня доктор, который утром в день отъезда, удивляясь, что у меня такой несчастный вид, сказал: «Уверяю вас, что если б только у меня была возможность поехать на неделю подышать свежим воздухом на берег моря, я бы не заставил себя просить. У вас там будут скачки, гребные гонки, это прелестно». Но мне уже давно было известно и даже еще задолго до того, как я слушал Берма, что, каков бы ни был предмет моих желаний, он не может достаться мне иначе, как ценой мучительных поисков, в течение которых мне надо будет прежде всего принести мои наслаждения в жертву этому высшему благу, а не искать их в нем.