Два капитана - Вениамин Каверин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот что, дорогой мой. Прежде всего нам нужно наладить охрану. Это не дело, что по аэродрому все время шляются какие-то подозрительные люди.
— Где? — спросил инструктор. — Ах, это? Это мои учлёты.
Во-вторых, только что мы проводили гостя, как инструктор накинулся на нас за то, что мы проливаем бензин. Он побагровел и стал приблизительно такого же цвета, как его шевелюра. Это было уже не в первый раз, и мы думали, что он поорет и перестанет.
Но он сел на корточки и стал совать палец в ямки около бочки с бензином. В ямках была вода, но он объявил, что это — бензин.
— Нет, вода! — возразил Голомб.
— А я говорю — бензин!
— Вода!
— Бензин!
— Ну ладно, бензин, — согласился Голомб.
Инструктор сунул палец в другую ямку, понюхал и встал. Он грозно нахмурился и понюхал еще раз.
— Вода, — упавшим голосом пробормотал он, и мы так и сели на землю от смеха…
В-третьих… Но о том, что произошло в-третьих, нужно рассказать подробно.
Мы летали с ним в этот день несколько раз, и он все присматривался ко мне — и не ругал против обыкновения.
— Ну-ка, — сказал он наконец. — А теперь летите один.
Должно быть, у меня был взволнованный вид, потому что с минуту он смотрел на меня с внимательным добродушным выражением. Потом проверил, исправно ли работают приборы, и закрепил ремни в первой, теперь пустой кабине.
— Нормальный полет по кругу. Оторветесь, наберете высоту. Ниже 150 метров не разворачивайте. Разворот, коробочка и на посадку.
С таким чувством, как будто это делаю не я, а кто-то другой, я вырулил на старт и поднял руку, прося полета. Стартер взмахнул белым флагом — можно итти. Я дал газ, и машина побежала по аэродрому…
Давно забыто детское чувство досады, когда, впервые поднявшись в воздух, я понял, что такое полет. Тогда в глубине души мне все-таки казалось, что я полечу как птица, а я сидел в кресле совершенно так же, как на земле. Я сидел в кресле, и мне некогда было думать ни о земле, ни о небе. Только на десятый или одиннадцатый самостоятельный полет я заметил, что земля расчерчена, как географическая карта, и что мы живем в очень точном геометрическом мире. Мне понравились тени от облаков, разбросанные здесь и там по земле, и вообще я догадался, что мир необыкновенно красив…
Итак, впервые я лечу один. Кабина инструктора пуста. Первый разворот. Она пуста, а машина летит. Второй разворот. С прекрасным чувством полной свободы я лечу совершенно один. Третий разворот. Нужно итти на посадку. Четвертый разворот. Внимание! Я убираю мотор. Земля все ближе. Вот она под самой машиной. Добираю ручку. Пробег. Стоп.
Кажется, это было сделано недурно, потому что даже наш сердитый инструктор одобрительно кивнул, а Миша Голомб за его спиной показал мне большой палец.
— Санька, ты молодец, — сказал он, когда мы присели покурить на пригорке, — честное слово! Между прочим, тебе письмо. Я сегодня был в Аэромузее, и сторож говорит: «Григорьеву, может, передадите».
И он протянул мне письмо. Хотите верьте, хотите нет, это писал доктор Иван Иванович.
«Дорогой Саня! Очень рад, что ты хорошо себя чувствуешь. Однако напрасно ты пишешь, что я излечил тебя от «глухонемоты». Такой, брат, и болезни нету. «Немота без глухоты» — это так. Жду тебя с твоим самолетом, а то все приходится на собаках ездить. Так вот — насчет фотографии. Эту фотографию подарил мне штурман «Св. Марии» Иван Дмитриевич Климов. В 1914 году его привезли в Архангельск с отмороженными ногами, и он умер в городской больнице от заражения крови. После него остались две тетрадки и письма — что-то много, по-моему, штук двадцать. Конечно, это была почта, которую он привез с корабля, хотя возможно, что некоторые письма он написал дорогой — его подобрала где-то экспедиция лейтенанта Седова. Когда он умер, больница разослала эти письма по адресам, а тетрадки и несколько фотографий остались у меня. Раз ты знаком с семейством капитана Татаринова и «намерен представить правильную картину его жизни и смерти» (то-есть, не семейства, очевидно, а капитана), тебя, понятно, интересует, что это за тетради. Это две обыкновенные ученические черновые тетради, исписанные карандашом, к сожалению, совершенно неразборчиво, так что я несколько раз пробовал их прочитать и, наконец, отказался от этой мысли. Вот, кажется, и все, что я знаю. Это было в конце 1914 года, только что началась война, и экспедиция капитана Татаринова никого не интересовала. Тетради и фотографии и сейчас еще хранятся у меня — приезжай, то, бишь, прилетай и читай, пока хватит терпения. Мой адрес: Заполярье, улица Кирова, 24.
Пожалуйста, пиши, интересный больной. Твой доктор И. Павлов.
…Как сестра поживает? Печете ли вы еще картошку на палочках?»
Так я и думал! Фото осталось от штурмана. Доктор видел штурмана своими глазами! Того самого, который подписался: «с совершенным уважением штурман дальнего плавания Н. Климов»! Того самого, который на всю жизнь поразил меня необыкновенными словами: «широта», «шхуна», «Фрам» и необыкновенной вежливостью: «спешу Вас уверить»… «надеясь вскоре увидеться с вами…». Того самого штурмана, из письма которого я узнал, что экспедиция — это не только грязное подвальное помещение под почтой, а дальнее плавание, капитаны, пловучие льды.
Я решил, что сразу же после окончания школы поеду в Заполярье и прочитаю его тетради. Доктор «отказался от этой мысли». Он бы не отказался, если бы надеялся найти в них хоть одно слово, подтверждающее его правоту, если бы ему плюнули в лицо, если бы Катя думала, что он убил ее мать…
Должно быть, я начал говорить вслух, потому что у Миши Голомба, сидевшего на пригорке, был такой вид, как будто он собрался, наконец, удивиться.
— Мишка, — сказал я ему. — Кончим школу и айда на Север.
— Айда. А зачем?
— Нужно.
— Если нужно, айда!
— Значит, решено?
— Решено.
Впрочем, это было давно решено. Но на Север я попал только через три года.
Глава пятая. Три года
Юность кончается не в один день — и этот день не отметить в календаре: «Сегодня окончилась моя юность». Она уходит незаметно — так незаметно, что с нею не успеваешь проститься. Только что ты был молодой и красивый, а смотришь — и пионер в трамвае уже говорит тебе: «Дяденька». И ты ловишь в темном трамвайном стекле свое отражение и думаешь с удивлением: «Да, дяденька!» Юность кончилась, а когда, какого числа, в котором часу? Неизвестно.
Так кончилась и моя юность. Но день, когда я почувствовал, что совсем иначе смотрю на то, что составляло прежний смысл моих стремлений, — этот день я помню отлично…
Из Ленинграда меня послали в Балашов, и, только что окончив одну летную школу, я стал учиться в другой — на этот раз у настоящего инструктора и на настоящей машине.
Не запомню в своей жизни другой полосы, когда бы я работал с таким прилежанием.
— Знаете, как вы летаете? — еще в Ленинграде сказал мне начальник школы. — Как сундук. А для Севера нужно иметь класс.
Я изучил ночные полеты, когда сразу за стартом начинается тьма и все время, пока набираешь высоту, кажется, что ощупью идешь по темному коридору. Внизу на аэродроме ярко светится Т, и черное поле точно пунктиром обведено красноватыми огнями. Линия железной дороги мерцает сигналами разъездов, расставленных с необыкновенной ночной точностью, так непохожей на дневную. Темный воздух, невидимая земля. Но вот зарево появляется вдали, — еще несколько минут, и это не зарево, а город — тысячи огней, разноцветных, разнообразных… Фантастическая картина!
Я научился водить самолет вслепую, когда все вокруг окутано белой мглой, и кажется, что ты летишь через миллионы лет в другую геологическую эпоху. Как будто не на самолете, а на машине времени ты несешься вперед и вперед!
Я понял, что летчик должен знать свойства воздуха, все его наклонности и капризы так же, как хороший моряк знает свойства воды…
Это были годы, когда Арктика, которая до сих пор казалась какими-то далекими, никому не нужными льдами, стала близка нам, и первые великие перелеты привлекли внимание всей страны.
У каждого из нас был свой идеал летчика, и мы спорили без конца, доказывая, что А. летает лучше Л., а Ч. — лучше их обоих. Полковник американской службы Бен Эйельсон с продавленным своей же левой рукой сердцем, закутанный в национальный флаг, был только что переброшен летчиком С. в Америку, и этот перелет почему-то поразил наше воображение. Нет, это была еще юность!
Каждый день в газетах появлялись статьи об арктических экспедициях — морских и воздушных, — и я читал их с волнением. Всем сердцем я рвался на Север.
И вот однажды — мне предстоял в этот день один из трудных зачетных полетов, — уже сидя в машине, я увидел в руках своего инструктора газету. А в газете я увидел то, что заставило меня снять шлем и очки и вылезть из самолета.