Блаженные времена, хрупкий мир - Роберт Менассе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лео говорил слегка заплетающимся языком, так же как и Юдифь, которая, ожидая, когда он возьмет трубку, успела допить свою рюмку. Лео, прошу тебя, приходи прямо сейчас, ты можешь прийти ко мне? Сейчас приду. Когда ты придешь? Через сорок пять минут. Поторопись, прошу тебя. Я уже выхожу.
Сжавшись в комочек от боли и страха, Юдифь неподвижно сидела на корточках у телефона и ждала. Почему он это сделал? Ей было непонятно, откуда у Лео бралось столько терпения. Но, может быть, в нем было его спасение. Терпение, которое она объясняла его амбициями. Наплевать на амбиции. Величественные жесты, которыми, Лео верил в это, он может управлять миром, внезапно в глазах Юдифи стали выглядеть как взмахи кисти, способной переписать наново ту картину, смотреть на которую было для Юдифи непереносимо. Эта картина нагоняла на нее страх перед собственной смертью. Юдифь, перерезавшая веревку, на которой висел труп, одетый в ее платье. Платье, видимо, было натянуто с трудом, труп был немного толще Юдифи. Она была тогда на четвертом месяце. Они оба так радовались будущему ребенку. Если бы существовало объяснение поступка Михаэля, то он никогда бы его не совершил. Только потому, что объяснения не было, потому что вообще ничего не было, даже объяснения, никакой подходящей случаю причины, только потому Михаэль смог это сделать. Но это означало, что и ребенок для него больше ничего не значил. Когда Юдифь, в ожидании полиции, подумала о ребенке, которого носила, она уже знала, что не хочет его. Ребенок от человека, для которого он больше ничего уже не значил. От человека, который лежал тут перед ней, как гигантская кукла, в ее платье, словно специальный инструмент, который был призван наложить на нее заклятие, наслать на нее смерть. Не Михаэль покончил с собой. Кукла, изображающая Юдифь, повесилась у нее в квартире. Ей надо срочно переехать из этой квартиры. Где же Лео. Прочь из этой клетки. Она выпила еще рюмку водки. Алкоголь убивает, да нет, что там он убивает. Не все и не до конца. Но в каком-то смысле почти все. Она вдруг захихикала, получилось что-то среднее между придушенным всхлипыванием и шумной попыткой вдохнуть воздух. Она испугалась. Как жутко всегда бывает, когда произносишь какой-то звук в полном одиночестве. В шоковом состоянии она начала разговаривать сама с собой, она задавала себе вопросы, сама отвечала, и в этих ответах любая возможность была реальнее самой реальности. Но этот вопрос она не стала обсуждать сама с собой: она не хотела носить этого ребенка. Синтез ее и Михаэля, воплощенный в этом ребенке, — вот что видела она теперь перед собой, мужчину в женском обличии, и этот синтез ей предстоит видеть в нем всегда. Она не хотела вынашивать смерть. Только смерть этого ребенка может уничтожить ту смерть.
Она выехала из своей квартиры, не взяв ничего из обстановки. Она сняла первую попавшуюся меблирашку. О прерывании беременности на четвертом месяце в Австрии нечего было и думать. Она не решилась заговорить с врачами о возможности подпольного вытравливания плода. Она боялась разоблачения, и тогда ее заставят вынашивать плод. Подруги и знакомые, с которыми она говорила, разбились на два лагеря: одни пытались убедить ее в том, что ребенка надо родить. Новые задачи, новый смысл, эмоции, которые отодвинут далеко в сторону все, что было до этого. Другие давали советы, как можно самой добиться выкидыша: посидеть в горячей ванне, несколько раз спрыгнуть со стола, ввести во влагалище петрушку. Целую неделю она выслушивала и пропускала через себя эти советы. Потом забралась на стол и спрыгнула. Не успев коснуться пола, она вскрикнула от ужаса. Она почувствовала, как что-то сдавило ей горло, словно затянулась петля. Она не знала, что делать дальше. Ей уже казалось, что она сможет покончить с этим ребенком, только если покончит с собой. Это было какое-то проклятие. Но она хотела жить, хотела освободиться от смерти, которую видела. Все было бесполезно. Если от шока, когда она увидела Михаэля, не случилось выкидыша, то никакая петрушка не поможет. Она продолжала наводить справки по знакомым. Времени оставалось мало. Она была уже на пятом месяце, когда получила адрес и телефон одного врача в Венгрии, недалеко от границы с Австрией, который делал подпольные аборты. Рано утром она отправилась поездом в Шопрон. Запущенный дом на окраине города, почерневший от копоти дымящих фабричных труб, напомнивших Юдифи печи крематория. Кабинет в подвале, куда не проникал дневной свет. Стены, выкрашенные зеленой масляной краской. Врач в белом халате, с серым лицом и желтоватыми волосами. Ни ассистента, ни медсестры, вообще никого, только она и этот человек. Он знаком велел ей раздеться и лечь на железный операционный стол, поблескивавший белым лаком. Он пересчитал деньги, потом вымыл руки. Юдифь была уверена, что, если будет больно, она не закричит. Ситуация была такой жуткой, как в фильмах ужасов эпохи немого кино. Она кричала так, как не кричала еще никогда в жизни. Стены начали расплываться и покачиваться, казалось, они окрасились сначала в красный цвет, потом в фиолетовый, черный, и вот они снова зеленые. У нее было два часа времени, чтобы передохнуть, потом обратно на вокзал, поезд на Вену.
Ночью началось сильное кровотечение. На следующий день поднялась высокая температура. От последствий аборта она едва не умерла. Единственный раз в жизни ей все время хотелось спать. Она выжила. Смерть побеждена, подумала она тогда. Она вскоре закончила учебу в университете, причем так сосредоточилась на занятиях, будто ничего другого на свете не существовало. Да этим, собственно, учеба ее и привлекала: чтобы ничего другого на свете не существовало.
И наконец, возвращение в Бразилию. Она думала, что это будет окончательным возвращением к невинности. В Бразилии ничто не будет напоминать ей о Михаэле. Подумав так, она уже взяла его с собой. В Бразилии для нее не было ничего другого, кроме того, что она привезла с собой: со своим литературоведческим образованием она не находила здесь работы, а со своими воспоминаниями о мертвом не находила доступа к жизни. И если образы в ее воображении, кочуя меж зеркалами в маленькой клетке, проецировались в бесконечность, то дом Левингера или дом своих родителей она воспринимала как воображаемые миры в чистом виде, а каменные кулисы города Сан-Паулу — воистину как до безумия разросшиеся потемкинские деревни, сплошь состоящие из гигантских надгробий. Для нее это было непереносимо. Она должна была дать жизни шанс. Она нашла для своей мысли именно эти слова. Она подумала, что в этой формулировке много пафоса. Принялась вертеть в руках рюмку. Какие только мысли не приходят в голову. Пафос. Какая разница. Она глотнула еще водки и еще раз повторила про себя, подчеркивая каждое слово, будто заучивая сложную формулу: дать жизни шанс. Она не имела права об этом забывать. Она встала и принялась рассматривать себя в зеркале. Она хотела уйти от той женщины, которую видела в зеркале. Она провела пальцами по опухшим глазам. Она хотела выйти из камеры пыток, в которой жила. Захлопнуть за собой дверь, и никогда больше не переступать порог. Она должна попробовать. Лео не любит ее, она не любит его. Он никогда не сможет ее смертельно обидеть. Но он опутывал ее такой устойчивой привязанностью, что изо всего этого могла получиться сеть, сквозь которую не сможет проскользнуть ничего, что представляет для нее угрозу. Возможно. Возможно, это и к лучшему: никакая любовь здесь замешана не будет. В той игре, которую так трудно выиграть. Возможно, верность Лео именно поэтому так основательна. Потому что это верность в чистом виде, без примеси любви, а не козырная карта в игре любви. Эта верность поглотит все. Даже смерть.
Она подбежала к окну и выглянула, далеко перегнувшись через подоконник, чтобы посмотреть, не едет ли Лео. Ей стало страшно. Она жила на десятом этаже. Улица Памплона покачивалась, холодно мерцала в белом свете фар и красном свете габаритных огней, у нее на мгновение промелькнула мысль, что все это — машины скорой помощи, подбирающие трупы тех, кто выбросился из окна. Так много окон в таких вот маленьких квартирах. Так много машин. Спасение для каждого. И каждая машина подоспеет сразу, как только все будет кончено. Стремительно она закрыла окно. Она распахнула дверь квартиры и посмотрела на дверцу лифта, не горит ли красная лампочка. Лифт был свободен. Через стеклянное окошечко в дверце она заглянула в шахту лифта. Трос был неподвижен. Она смотрела на него несколько секунд, потом побежала обратно к себе и, не закрыв входную дверь, вбежала в так называемую спальню, в которой у нее стоял только шкаф с зеркальными дверцами, схватила дорожную сумку и начала набивать ее одеждой. Что еще? Обувь. У нее было три пары туфель, ей удалось запихнуть их в сумку. Украшения? У нее была только нитка жемчуга, подаренная матерью. Вот она. Она уже собралась было сунуть ее в сумку, потом заколебалась, разогнулась и перед зеркалом стала надевать ее. На шею. Для Лео. Она напряженно ждала, что сейчас что-то произойдет. Она видела в зеркале только свою худую шею и эту нитку жемчуга. Ничего не произошло. Просто нитка жемчуга вокруг шеи — и больше ничего. Может быть, Лео такое нравится. Махровый халат медленно сползал с ее тела. Потом она с лихорадочной поспешностью снова стала рыться в шкафу, выбрала юбку и блузку, надела. Она побежала в ванную, схватила туалетные принадлежности и тоже засунула в сумку. Она застегивала молнию на сумке, когда в гостиной послышались шаги. Пришел Лео. Она вышла, поставила к его ногам сумку и сказала: Твое предложение остается в силе?