Том 2. Губернские очерки - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иду я по улице и поневоле заглядываю в окна. Там целые выводки милых птенцов, думаю я, там любящая подруга жизни, там чадолюбивый отец, там так тепло и уютно… а я! Я один как перст в целом мире; нет у меня ни жены, ни детей, нет ни кола ни двора, некому ни приютить, ни приголубить меня, некому сказать мне «папасецка», некому назвать меня «брюханчиком»; в квартире моей холодно и неприветно. Гриша* вечно сапоги чистит или папиросы набивает… Господи, как скучно!
И я как-то инстинктивно останавливаюсь перед каменными хоромами одного крутогорского негоцианта, выписывающего себе «камзолы» от Руча. И тут тоже елка, отличающаяся от чиновничьих только тем, что богаче изукрашена и что по поводу ее присутствует в доме многочисленное стечение как большого, так и малого люда. В пространной зале горит это милое дерево, которое так сладко заставляет биться маленькие сердца. Я застаю еще ту минуту, когда дети чинно расхаживают по зале, только издалека посматривая на золотые яблоки и орехи, висящие в изобилии на всех ветвях, и нетерпеливо выжидая знака, по которому елка должна быть отдана им на разграбление. В боковой комнате присутствуют взрослые мужчины; несмотря на то что на соборной колокольне только что пробило шесть часов, круглый стол, стоящий перед диваном, ломится под тяжестью закусок и фиалов с водкой и тенерифом. В Крутогорске это называется «не терять золотых мгновений», и господа негоцианты действительно не теряют их, потому что я вижу их беспрерывно подступающих к круглому столу и, разумеется, не за тем, чтоб проводить время праздно. В зале владычествует хозяйка; в гостиной — хозяин. Я вижу его с улицы, подходящего даже к знакомому мне сидельцу, который скромно стоит у окна, заложивши руки назад и не осмеливаясь присесть при «хозявах». Хозяин, простирая длань по направлению к закуске, сначала словесно уговаривает его вкусить от плода хлебного, но сиделец, как видно, оказывает сопротивление, потому что негоциант берет его за руку и силой подводит к столу.
Но покуда я занимаюсь наблюдениями над взрослою компанией, рядом со мной незаметно становится другой наблюдатель, в лице маленького и шустрого мальчугана, который подскакивает с ноги на ногу в своем дубленом полушубке.
— Чай, скоро и рушить начнут! — беззастенчиво обращается он ко мне.
И снова начинает подплясывать на одном месте, изо всех своих детских сил похлопывая ручонками, закоченевшими на морозе.
— Вона, вона! ишь как Оську-ту задрали! — продолжает он как будто про себя.
Я смотрю внимательнее в окно и вижу, что действительно какие-то два мальчика подрались, и один из них, как должно полагать по его оскорбленному лицу, испускает пронзительнейшие стоны.
— Ты знаешь этого мальчика? — спрашиваю я моего маленького товарища.
— Это Оська рядский, — отвечает он мне, — ишь раззевался, смерд этакой! Я бы те не так еще угостил!
— А тот мальчик, который прибил Оську?
— Это сын ихнего хозяина, он завсегда его так бьет, — отвечал он, всхлипывая от смеха, — намеднись песком так глаза засорил, что насилу отмыли… Эка нюня несообразная! — прибавил он с каким-то презрением, видя, что Оська не унимается.
Около обиженного мальчика хлопотала какая-то женщина, в головке и одетая попроще других дам. По всем вероятиям, это была мать Оськи, потому что она не столько ублажала его, сколько старалась прекратить его всхлипыванья новыми толчками. Очевидно, она хотела этим угодить хозяевам, которые отнюдь не желали, чтоб Оська обижался невинными проказами их остроумных деточек. Обидчик между тем, пользуясь безнаказанностию, прохаживался по зале, гордо посматривая на всех.
— Вот кабы этакая-то елка… — задумчиво произнес мой собеседник.
Вероятно, он хотел сказать «у нас», но остановился, не докончив фразы, как это часто бывает с детьми, когда они о чем-нибудь серьезно задумаются.
— Вона! вона! рушат! ломают! — вскричал он вдруг таким неестественным голосом, что я вздрогнул. — Ах ты батюшки! смотри-ка, Оська-то, Оська-то!
В окнах действительно сделалось как будто тусклее; елка уже упала, и десятки детей взлезали друг на друга, чтобы достать себе хоть что-нибудь из тех великолепных вещей, которые так долго манили собой их встревоженные воображеньица. Оська тоже полез вслед за другими, забыв внезапно все причиненные в тот вечер обиды, но ему не суждено было участвовать в общем разделе, потому что едва завидел его хозяйский сын, как мгновенно поверг несчастного наземь данною с размаха оплеухой.
Началась прежняя сцена увещеванья и колотушек, и мне сделалось невыносимо тяжко.
— Я бы еще не так тебе рожу-то насалил! — произнес мой товарищ с звонким хохотом, радуясь претерпенному Оськой поражению.
— Отчего ты не любишь Оську? — спросил я.
— А пошто его любить-то! вишь, как он нюни распустил… козявка этакая!
— А если б тебя так прибили?
— Ну, это, видно, после дождичка в четверг будет! я сам сдачи не займую. А вот, ей-богу, я здесь останусь… хошь из-за угла эту плаксу шарахну.
Однако он не остался и, простояв еще несколько минут, с глубоким и сосредоточенным вздохом стал отходить от окна. Я тоже пошел с ним рядом.
— Да ты чей? — спросил я.
— Кузнеца Потапыча сын.
Я знаю Потапыча, потому что он кует и часто даже заковывает моих лошадей. Потапыч старик очень суровый, но весьма бедный и живущий изо дня в день скудными заработками своих сильных рук. Избенка его стоит на самом краю города и вмещает в себе многочисленную семью, которой он единственная поддержка, потому что прочие члены мал мала меньше.
— А ведь тебе далеконько идти, — говорю я.
— Ничего-таки, будет! только вот тятька беспременно заругает.
— За что?
— А я еще утрось из дому убег, будто в ряды, да вот и не бывал с тех самых пор… то есть с утра с раннего, — прибавил он, и вдруг, к величайшему моему изумлению, пискливым дискантом запел: — «На заре ты ее не буди*…»
— Кто тебя научил этой песне?
— А что, песня важнецкая! наш учитель приходский только и дела, что мурлычет ее.
— Неужто ты с самого утра по городу шатаешься?
— А то нет? сказано: с утра раннего… неужто ж пропустить экой праздник!
— А дома у вас разве нет елки?
— Какая елка! У нас и хлеба поди нет… чем еще разговеемся завтра!
Имея душу чувствительную, я вдруг проникаюсь состраданием к бедному мальчику, которому, может быть, завтра разговеться нечем. Если я чему-нибудь в мире завидовал, то это именно положению герцога Герольштейна*, который, не щадя, можно сказать, своей изнеженной особы, заходил в tapis francs[96] и запанибрата разговаривал с шуринёрами*. Но Крутогорск не представляет никакого поприща для моей филантропической деятельности, и я тщетно ищу в нем Fleur-de-Marie, потому что проходящие мимо меня мещанки видом своим более напоминают тех полногрудых нимф, о которых говорит Гоголь, описывая общую залу провинцияльной гостиницы*. Мысленный взор мой внезапно устремляется на бегущего рядом со мною мальчугана, и я начинаю видеть в нем достаточную жертву для своих благотворительных затей.
— Хочешь ко мне пойти? — спрашиваю я мальчика. Он вопросительно смотрит мне в глаза.
— Я тебе пряников дам, — продолжаю я.
— Мне что пряники! — говорит он, — я, пожалуй, и вино пью.
Такая откровенность и столь раннее развитие несколько смущают меня; но я дал себе слово провести этот вечер не одиноко и настойчиво преследую свою цель.
— Что ж, я и вина дам, — говорю я.
Мальчуган с минуту колеблется, но потом беспрекословно следует за мной.
Нас встречает Гриша, которому тоже, вероятно, скучно сидеть одному, потому что он злобно смотрит то на меня, то на мальчишку.
— Это еще кого привели? — сердито ворчит он.
Надо сказать, что я несколько трушу Гриши, во-первых, потому, что я человек чрезвычайно мягкий, а во-вторых, потому, что сам Гриша такой бесподобный и бескорыстный господин, что нельзя относиться к нему иначе, как с полным уважением. Уже дорогой я размышлял о том, как отзовется о моем поступке Гриша, и покушался даже бежать от моего спутника, но не сделал этого единственно по слабости моего характера.
— Есть у нас пряники, Гриша? — спрашиваю я.
— Какие у нас пряники! разве к нам мужики ходят? К нам, сударь, большие господа ездят! — говорит он мне в виде поучения, как будто хочет дать мне почувствовать: «Эх ты, простота! не знаешь сам, кто у тебя бывает!»
— Ну, нет ли хоть яблок, винограду? — говорю я, несколько смущенный.
— Этому-то слюняю я винограду дам? — восклицает Гриша, вытаращив на меня глаза, и, перевернувшись всем корпусом, быстро удаляется в переднюю, причем сильно хлопает дверью.