Комедианты - Юзеф Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я принимаю это, — подхватил Вацлав, — как вещь совершенно для меня не важную; я привык к бедности, не слишком Ценю и то, что будет теперь принадлежать мне. Буду независим, свободен, может быть, пригожусь кому на что-нибудь — и это больше всего ценю в моем наследстве. Но и без него с меня было бы довольно.
— Но ты не думаешь переехать в Париж? — спросил Сильван.
— О, нет, нет! — воскликнул Вацлав. — Я больше всего люблю здешнюю сторону и не мог бы жить без нее; Францию не терплю, хоть это родина моей матери. Останусь здесь.
Он обратился к Цесе:
— Знаете ли, — сказал он, — меня необыкновенно радует, что у меня будет фортепьяно Эрара, который получил медаль на выставке; оно в числе моего наследства; и я напишу прежде всего о высылке его. Вы понимаете счастье обладать настоящим и лучшим Эраром?!
Над этим наивным и с жаром высказавшимся детством все рассмеялись. Цеся взглянула на него с состраданием.
— О, да, да! — прибавил Вацлав. — Из целого наследства нетерпеливее всего жду моего Эрара. Должны его прислать мне сейчас же через Марсель и Одессу.
— Но где же вы его в Пальнике поставите?
— Это не важное дело! Поставлю у себя в спальне. Я не думаю хвастаться им; я люблю музыку для себя, а не для того, чтобы отличаться перед другими; я счастлив, что теперь не буду принужден играть для других. Для гостей довольно будет мерзейшего Кнамма, разбитого Безендорфера, для себя, при моем новом богатстве, поставлю Эрара…
— Счастливец, счастливец, трижды и четырежды счастливец! — бормотала Цеся, садясь подле него. — Ежеминутно слышу: счастливец… видно, вы уж так счастливы, что не надо больше ничего.
— Да могу ли же я жаловаться, глядя на то, чем был вчера? — сказал Вацлав тихо.
Цеся замолчала, но, заметив быстро удаляющегося отца и Сильвана, которые, разговаривая о чем-то тихо между собою, уходили на крыльцо, а мать, погруженную в чтение, спросила Вацлава:
— Правда ли то, что говорят: будто бы вы при миллионах нашли и подругу проживать их вместе?
Она сказала это насмешливо, зло.
— Не знаю, о чем вы говорите, — холодно возразил Вацлав.
— Как? Так красавица Франя из Вулек еще не обручена с вами?
— Со мной? Панна Франциска? Мы едва знакомы, — сказал Вацлав с некоторым замешательством.
— Прошу покорно! А тут разносят такие сплетни! — сказала Цеся. — Я, однако ж, постоянно защищала вас и уверяла, что этого быть не может. Вам нужно кого-нибудь, кто бы понял вас, оценил… — продолжала она с чувством, — кому бы вы могли сыграть хоть «Котика»! — прибавила она с кокетством. — Вы не забыли в продолжение этого времени играть?
— Нет, но у меня нет еще фортепьяно.
— Да ведь можно взять одно из наших, — произнесла Цеся с живостью.
— Благодарю вас; я уже выписал покуда венское из Житкова от Гр… Я поставлю его потом для гостей, а Эрара у себя подле кровати.
— Как вы свободно уже устраиваете свою будущность даже в мелочных подробностях! — сказала Цеся с незаметным вздохом.
— Мне кажется, что мы оба поступаем одинаково: и вы, вероятно, также мечтаете. Ведь уже и слово дано!
Цеся покраснела.
— О, еще целый год впереди, а год это очень долго!
И она вдруг ударилась в сентиментальность; хотела его растрогать, понюхала резеду, положила ее на столике, подле него, будто для того, чтобы поправить браслет; в самом же деле для того, чтобы забыть ее тут и издали следить, не возьмет ли ее Вацлав. Но он, уже разочарованный, читал теперь и в ее сердце, и в ее мыслях, и хоть к ней и влекло его прелестью воспоминаний, но он мужественно боролся с этой силой и решил не поддаваться ей.
— Не сыграете ли вы что-нибудь? Цеся встала и начала ходить по зале.
— О, охотно, если только вы не заставите меня играть «Котика».
— Нет, на этот раз увольняю, мне жалко вас… «Котик» останется для кого-нибудь другого, для того, кто только и сможет оценить «Котика»! — прибавила она с ударением. — А для меня… Шопена! Попробуйте, я так люблю этот марш из его сонаты: это словно видение, словно предчувствие смерти!
— Вы любите Шопена? — спросил Вацлав, садясь за фортепьяно. — Это что-то новое! С каких же это пор?
— С тех пор, как вы играли его нам так отлично в последний раз, — ответила она без замешательства, идя на приступ, — как певуча, как выразительна вторая часть этого марша!..
— Но и начало также: кажется, слышится из-под земли! — уже увлекаясь, воскликнул Вацлав.
— По-моему, вторая часть лучше… Кажется, что ее поет ангел над бледным телом умершего, уносясь в воздухе…
Но Вацлав уже играл. Цеся ходила по зале, поглядывая то на мать, которая следила за нею, то на отца, который, в свою очередь, кидал на нее любопытные взгляды.
Между тем окончилась погребальная песнь, замерли очаровательные звуки, и Вацлав, под впечатлением какой-то грустной мысли, которая поднялась в глубине его, недвижимо остался у фортепьяно с опущенными руками и поникшей головой.
— Кто бы догадался, — сказала Цеся, подходя к нему, — кто бы догадался, взглянув на вас, что вы так недавно получили в наследство миллионы… и фортепьяно Эрара!
Говоря это, она наклонилась к нему и уставила на него взгляд, холодный, заученный, могущество которого знала. Как было не задрожать ему, когда сквозь этот взор глядели на него первая любовь, пробуждение, ангельский сон, а с ними сладкое воспоминание испитых горестей, с ними и память о темном, но приятном прошедшем, озолоченном молодыми думами?
Оба молчали, молчали, и два или три раза взгляды их встречались, избегали один другого, опять встречались, наконец Вацлав сказал тихо:
— Так через год?
— Что через год?
— Ваша свадьба! Мне необходимо знать, потому что я приглашен заранее.
— Через год, да, через год! — ответила желчно Цеся. — Через год и, может быть, прежде. Но я думаю, что вам не придется вести меня к алтарю, придется разве вести только домой?
— Сомневаюсь! — сказал сухо Вацлав.
— Об этой Фране говорят, что она так хороша, так наивна!.. — она засмеялась. — Как, должно быть, идет ей, когда она, с овсом в фартучке, сзывает на крыльце цыплят…
— Знаете ли, — воскликнул Вацлав, обиженный, — действительно она прекрасна посреди этой сельской обстановки, посреди кур и голубей…
— А, наконец я добилась, что вы признались! Так она прекрасна! Вот это я люблю, это откровенно! — прибавила она желчно, но с волнением. — Опишите же мою будущую кузину.
— Так далеко я еще не забирался мыслью.
— Ну, так может быть сердцем! — щебетала графиня. — Но ведь прекрасна, ведь прекрасна! — повторяла она с ударением. — Скажите же мне, блондинка или брюнетка, большая или маленькая?
— Вы это знаете очень хорошо, потому что видели ее не раз в церкви.
— Нет, нет, извините, я не имею привычки глазеть по сторонам. И наконец, я не так любопытна.
— Так зачем же мне ее описывать вам?
— Вы правы, не стоит!
Оба опять замолчали на некоторое время. Вацлав небрежно перебирал клавиши; Цеся прошлась раза два по зале и опять подошла к своему прежнему месту.
Она взяла букет резеды со столика, подержала его с минуту, подошла к фортепьяно и бросила его далеко на деку, так, что он упал оттуда. Вацлав поднял и отдал ей с улыбкой.
— Мне не надо его, — ответила Цеся, — я кинула его нарочно; резеда мне надоедает; слабый запах, цветок не видный. Не понимаю, зачем сеют его, зачем появляется он в садах и залах. А вы не любите резеды?
— Я, — сказал Вацлав, — прежде любил, а теперь…
— Теперь вам, вероятно, нравятся более полевой мак и ноготки!! Ха, ха! — и она стала смеяться так принужденно и неестественно.
— Может быть.
На этом разговор прервался, а в залу влетел преследующий Вацлава пан Мавриций Голобок с Целенцевичем. Литератор этот спешил, по собственному его выражению, употребить свое влияние на молодого человека и захватить над ним нравственную власть в пользу подписки на Третьегодник и Двумесячник…
Поздоровавшись со всеми, он поспешил «отрекомендовать себя» (его собственное выражение, не мое) графу Вацлаву, к которому тотчас же привязался с особенным азартом, выезжая на избитых уже столичных новостях по части музыки. Толковал о Рубини, о Пасте, о концертах, об искусстве его, о Тальберге, о Листе, а далее мало-помалу и о себе и о подписке на свои сочинения.
Хотелось ему своим враньем внушить о себе высокое мнение; он рассказывал, как пил с Листом, когда выезжал из столицы, как дружески ходил с Рубини, как Гензельт, несмотря на свою гордость, преклонялся перед ним и его музыкальной теорией, какие возвышенные философские статьи он обдумывает; далее пошла речь о «Пустыне» Давида и т. д.
Все это мешал он быстро, неловко, но эффектно перед Вацлавом, думая пленить его и озадачить. Но, увы! нетрудно отличить настоящее от поддельного, глупость не прикроешь никакими пышными фразами.