Под солнцем Сатаны - Жорж Бернанос
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заметив, однако, что старец смотрит на него с совершенно искренним изумлением, он продолжал уже не так резко, торопясь, по обыкновению всех неумных людей, кончить так неловко начатый и мучительный разговор:
– Так вы ничего не знаете? Не знаете, что бедная женщина незаметно прокралась следом за вами в смертный покой? Вам должно быть лучше известно, чем мне, о том, что произошло потом… Мы услышали крик, дикий смех… Тут вы без памяти кинулись вон из дому… Она хотела последовать за вами, и нам с трудом удалось удержать ее. Это было ужасное зрелище!.. Увы, нет ничего удивительного в том, что слабая, сраженная горем женщина поддалась обаянию вашего красноречия, вашей повадки, вашего неистового воображения, если даже я, даже мой ум… еще пять минут назад не мог отличить правду от вымысла… Она кричала: "Он жив! Он жив! Он воскреснет!.." Она требовала, чтобы вас догнали, воротили… Помилуй нас, Господи!
Он перевел дух и продолжал, скрестивши руки на груди:
– Вот как все было… Что вы на это скажете?
– Я погиб, – спокойно отвечал люмбрский пастырь, выпрямляясь во весь рост.
Казалось, он следил взглядом в пустыне неба своего незримого врага.
– Я погиб, – повторил он. – Я вел себя, как безумец… как буйнопомешанный… Я сам казню себя, да, сам! Я должен оградить людей от самого себя… Единая надежда осталась мне: недолго уж осталось жить, совсем недолго… Давеча, друг мой, я испытал первый приступ недуга, который приписывал… Словом, я ощутил очень странную боль, я предчувствую, что она будет ежечасно усиливаться и сведет меня наконец в могилу.
"Он чрезвычайно точно описал типичные признаки приступа грудной жабы, сообщает господин Сабиру в упоминавшихся выше записках, – о чем я и сказал ему без обиняков. Я хотел присовокупить несколько советов (основываясь, увы, на печальном опыте, ибо матушка моя скончалась от сего страшного недуга), но он, попросивши меня дважды повторить неизвестное ему выражение "angor pectoris", подобрал с земли свою шляпу, отер ее рукавом и, не слушая меня более, удалился большими шагами".
IX
Как долог, как невыносимо долог обратный путь! Путь побежденной рати, закатный путь, никуда не ведущий в клубах праздно вздымаемой пыли!.. Но надо идти, надо идти, пока бьется бедное старое сердце – бьется праздно, дабы иждить остатки дней, ибо нет покоя, пока не угас день, пока жестокое светило вперяет в нас с небосклона единое око свое. Пока стучит усталое старое сердце.
Вот и первый дом на окраине сельца, тропинка между живыми изгородями неравной длины, ведущая наикратчайшим путем через луг и яблоневый сад прямо к воротам кладбища, прилепившегося к церкви… Вот и она возникла, словно тень.
Никем не замеченный по дороге, святой вошел через низенькую дверцу прямо в ризницу, и рухнул на стул, и, теребя шляпу, тупо уставился на кирпичный пол, не в состоянии за что-нибудь ухватиться в сумятице воспоминаний, с какой-то бессмысленной сосредоточенностью слушая мерные толчки крови в горле.
Да, ничего не осталось от могучего старца, поднявшего мятеж, бросившего дерзновенный вызов! До последнего дня своего ему ни разу, даже на краткий миг, не удалось собраться с духом, чтобы связать воспоминания воедино или хотя бы привести их в ясность. Самая мысль о столь мучительном постижении ему отвратительна, невыносима. Нет, лучше коснеть в сонном отупении! Слишком много сил истрачено, с непомерно большой высоты низвергся он. Обычные искушения кажутся ему теперь детскими выдумками, надоедливым твержением азов, толчением воды в ступе, чем-то вроде назойливых выпытываний судьи. Его-то пытал палач!
Бессознательно он прижимает руку к груди, против того места, где таится притихшая боль. Но более, чем новый приступ смертного ужаса, его страшит осуждение коллег, их пересуды, архиерейское порицание и кара. Глаза его наливаются слезами. Он подтаскивает стул к столику и, чувствуя в голове пустоту, а в душе страх, горбя спину, точно в ожидании удара, начинает составлять крупным почерком прилежного ученика, стараясь не делать помарок, ту самую объяснительную записку, из которой мы привели выше несколько выдержек.
Он пишет, вычеркивает, рвет. Но по мере того, как на бумагу ложатся подробности необычайного приключения, оно расплывается, тускнеет в памяти. Как будто все это не с ним произошло, как будто он был сторонним наблюдателем. Самое напряжение ума, силящегося воскресить пережитое, рвет последнюю тонкую нить памяти, и он сидит в каком-то оцепенении, упершись локтями в стол и глядя перед собой отуманенным взором.
Сколько часов просидел он так, глядя незрячими глазами в узкое решетчатое оконце, прорубленное в каменной стене, за которым качалась от ветра ветка бузины, то открывая солнце и ярко зеленея в его лучах, то застороняя его и проступая черным кружевом? Пономарь, приходивший в полдень звонить к обедне, видел через дверной глазок в полумраке покоя валявшиеся на полу шляпу, требник, раскиданные картинки и вкладыши из него. В пять часов пополудни ученик приготовительной школы первого причастия по имени Себастьен Мале, вернувшись за оставленной книгой, нашел дверь запертой и, не услышав за ней никаких звуков, ушел восвояси. "Я не решился стучать громко, потому что церковь была уже полна народу, а я очень боялся, что меня станут расспрашивать".
Действительно, то была пора, когда паломники, ежедневно приезжавшие в Люмбр автобусом Плесси – Богренан, теснились у исповедальни святого в часовне Ангелов. Странное зрелище являло место сие, где толпилось столько скорбных и смешных личин, столько прославленных ничтожеств, возвысившихся на миг над жалкой ложью, обретших человеческое достоинство под влиянием великой души! Более, чем всегда, многочисленные в тот вечер, они ждали с видимым нетерпением, быть может томимые тайным предчувствием, и слитный ропот голосов гудел под сводами старой церкви… Всякий раз, как отворялась высокая дверь, беспокойные лица – завсегдатаи никогда не забудут этого выражения напряженного ожидания – разом поворачивались к возникавшему на миг свету и так же внезапно скрывались в полутьме. Осторожное перешептывание, беспокойное, приглушаемое ладонью покашливание, шорох непрестанного шевеления, выдающего нетерпение и любопытство, сливались в странный гул, напоминающий глухой топот стада во время дождя с грозой. Внезапно настала полная тишина, все смолкло. Среди торжественного молчания дверь ризницы заскрипела, и появился святой.
– Боже, как он бледен! – послышался далеко в приделе женский голос.
Внятно прозвучавшие в тишине слова нарушили очарование. Обретшая пастыря паства облегченно вздохнула.
По-прежнему прижимая ладонь к сердцу, старый священник медленно подвигался к исповедальне, несколько наклонив голову к правому плечу. Когда он переступал порог, ему показалось, что он сейчас упадет. Но толпа качнулась к нему, сомкнулась кругом и повлекла к мете. Снова, в который уже раз, он перестал принадлежать себе.
И не разлучится уже с ними. Он стоит в непроницаемых потемках, в две погибели согнув высокий стан свой, подпирая затылком дубовый потолок, и хватает воздух открытым ртом. Он отдает на растерзание свою бессильную, униженную плоть, бренное тело свое. Может быть, палач наскучит его тупым терпением?
Но можно ли утолить того, кто наблюдает его, оставаясь незрим, и тешится смертной мукой его? Пусть же жалкий старик, восставший и едва не одолевший, испытывает до последнего вздоха своего могущество, которое дерзал перебороть! О Боже, дай ему хотя бы увидеть лик врага! Но не сей голос, не сей последний вызов себе услышит старец. Через завесу пронзительной боли сознание постепенно возвращается к нему, он начинает слушать… Шепот… все явственнее… однообразный… настоятельный… Он узнал: это они. Сколько их ни есть, мужчины и женщины, один за другим, приникают устами, он слышит их дыхание – оно чище словесной скверны их, унылых покаяний, испакощенных за многие столетия, истасканных до омерзения слов, переходящих из отчих уст в сыновьи, подобных зачитанным страницам гаденькой книжонки, засаленным тысячами тысяч порочных рук, словно клейменным грехом, меченным личным знаком его. Святой стоит в темноте, слова льются ему в уши, переполняют его. Как они спешат, как торопятся!.. Но, едва отдышавшись, отвратительные младенцы – глядите! – уже ищут губами мерзкий набухший сосец, жадно приникают к нему, и Сатана выдавливает им в уста сладостную отраву!.. До смертного часа своего подъемли десницу, о несущий крест, прощай и отпускай, побежденный еще до начала битвы!
Он внемлет и ответствует, точно во сне, но рассудок ясен, как никогда. Никогда еще ум его не был столь раскрепощен, суждение скоро и точно. Но плоть глуха ко всему, кроме возрастающей боли – все чувства его сосредоточились в месте, откуда растекается по телу, разрастается, как диковинный куст, жгучее страдание, пронизывает ткань нервов, словно ткацкий челнок, снующий проворно между нитей. Оно внедрилось столь глубоко, что, кажется, достигло рубежа тела и души, разделило надвое… В час смерти люмбрский святой сообщается с душами едиными. Из-под полусмеженных век он видит их, только их. Судорожно ухватившись за слуховую перегородку, чувствуя в пояснице боль от вдавившегося в нее края сиденья, куда он боится сесть, глотая спертый воздух разинутым ртом, обливаясь потом, он слышит лишь едва различимый шепот, замирающий от стыда голос своих коленопреклоненных чад. Говорят они или молчат, не имеет значения, ибо великая, сжигаемая нетерпением душа, упредивши признание, уже заповедает, грозит, молит. Рыцарь креста пришел не побеждать, но до последнего вздоха обличать жестокое коварство, неправое, подлое всевластие, незаконие великое, о нем же вопиет к Богу. Воззри, Господи, на слабые дети твоя! На тщеславие их воззри, легковесное и суетное, яко пчела, переменчивое любопытство, чувственность их, печалью повитую, куцый неповоротливый ум; внемли глаголу их, тяжеловесному и коварному, отобразившему единую наружность вещей, изощренному токмо в двусмыслице, обыкновенно твердому в отрицании, но неизменно трусливому в утверждении, глаголу рабов либо недавних рабов, сотворенному наглости и ласки ради, изворотливому, вероломному, бесчестному… Pater, dimitte i11is non enim sciunt quid facient! [5]