Автопортрет: Роман моей жизни - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
13 ноября 1951 года я присягнул на верность отечеству. Нас поздравляли с тем, что теперь нам можно доверить оружие, а если что, наказать по всей строгости советских законов. Хотя наказать можно было и раньше. Тюрьма грозила новобранцу еще до призыва за уклонение от службы, а уж за отказ принимать присягу он мог пойти под трибунал, как описанные мною в предыдущей главе баптисты. Вообще советская (и российская) воинская присяга есть акт в юридическом и моральном отношении сомнительный. Она является обещанием, данным под угрозой насилия, и потому не может считаться легитимной. Но в любом случае она есть рубеж, после которого солдат несет службу в полном объеме.
Сразу же после присяги появились в нашей части «покупатели». Обычно начальство само решает за солдата, где и в каком качестве тянуть ему лямку, но в данном случае нам был предоставлен выбор. Первые «покупатели» соблазнили несколько человек метеорологической службой, следующими были представители школы собаководов. Я любил собак и заколебался, не принять ли последнее предложение, но тут прошел слух, что есть возможность защищать родину за ее рубежами на очень выгодных условиях. Там солдатам дают яловые сапоги, кожаные ремни, а к дневному рациону добавляют сливочное масло. Здесь у нас денежное довольствие 30 рублей в месяц, а там будет 75 в местной валюте, притом что в Германии за 10 марок можно купить часы-штамповку. Современному читателю, наверное, следует объяснить, что в те давние времена часы любые считались роскошью и для многих предметом трудноосуществимой мечты. Понятно, я был рад, что не подался ни в метеорологию, ни в собаководство.
До свиданья, мама, не горюй
О времени отъезда нас предупредили заранее, и ясно было, что, куда нас ни повезут, Запорожье не объехать. Я успел сообщить об этом домой. Эшелон стал в Запорожье далеко от вокзала на запасном пути. Сразу же появились родители моих товарищей с кошелками, авоськами и свертками, а одна женщина даже принесла своему сыну кастрюлю с борщом. Объятия, поцелуи, крики, слезы, смех… А моих родителей нет. Поезд стоял долго – час или больше. Ко всем кто-то пришел, и только ко мне никто. Вот и время стоянки кончилось. Вдоль эшелона пробежал офицер с жестяным рупором, выкрикивая: «По вагонам!» Наиболее послушные попрощались с родными. Кто-то запел, другие подхватили (и, как мне тогда показалось, красиво пели): «До свиданья, мама, не горюй, на прощанье сына поцелуй! До свиданья, мама, не горюй, не грусти, пожелай нам доброго пути!» Я стоял у вагона и плакал, закрывая лицо пилоткой. Залязгали буферами и задергались, словно в судороге, вагоны. Это прицепили паровоз. И вдруг я увидел мать, отца и сестру, бегущих между путями. Оказывается, они давно были здесь, но искали наш эшелон в другом месте. Опять пробежал офицер, выкрикивая в рупор: «По вагонам!» Мы стали торопливо обниматься.
Мама сказала:
– Когда доедешь до места, обязательно напиши, где ты, что ты.
– Он не сможет этого написать, – сказал папа. – Потому что не пропустит военная цензура.
И тут же предложил шифр:
– В первом письме напиши первую фразу так, чтобы первые буквы были буквами названия того места, куда ты попадешь.
– Хорошо, – сказал я и полез в вагон уже на ходу.
Кто-то опять запел, и теперь весь поезд пел, и я вместе со всеми: «До свиданья, мама, не горюй…»
Думал ли я, что лет через десять с небольшим сочинитель этой песни станет моим соседом, приятелем и коллегой. Да и модный драматург Галич, если б ему тогда показать заплаканного новобранца, вряд ли увидел в нем своего товарища по судьбе. И оба мы не могли себе представить, что когда-нибудь, он раньше, а я позже, отправимся за границу под его совсем другие песни. Например, под песню «Когда я вернусь…», которая для него, увы, не оказалась пророческой.
Привет из Польши
Последней станцией перед границей был город Ковель. Только здесь мы узнали, что едем не в Германию, а в Польшу. Нас вывели «на оправку» (в уборную), снова загнали в вагоны и больше не выпускали. Я уже где-то писал, что в маленьких городах при железной дороге вроде Джанкоя и Ковеля перрон, прилегавший к вокзалу, был главным и часто единственным местом, где здешняя публика прогуливалась туда-сюда вдоль останавливающихся на короткое время дальних поездов, из которых лился свет и слышалась музыка. Наш состав без света и музыки обычно загоняли на дальние тупики, а тут остановили на первом пути. Вот мы и высовывались, как заключенные, из маленьких квадратных окошек поглазеть на здешний люд. И вели себя как заключенные.
Я написал родителям короткое письмо, сложил треугольником и бросил в окно. Как оказалось, это был очень надежный способ. Кто-то письмо мое подобрал и отправил по почте, наклеив марку. Это был обычный путь для писем советских подневольных людей. Одни бросали письма на ветер, другие подбирали и опускали в почтовые ящики. Человеческие поступки в стране с нечеловеческими порядками.
К вечеру мы покинули Ковель. Ночью нас где-то высадили, пересчитали и снова загнали в вагоны. Это была граница. Мне хотелось испытать какое-то особое чувство, но у меня его не было. Шел дождь.
На другое утро я снова писал родителям и начал с предложения: «Пока особенно значительных новостей абсолютно нет». Фраза глупая, но если сложить слово из первых букв, получится: «Познан». На самом деле мы приехали не в Познань, а в город Хойна. Но я подумал, что это название родителям вряд ли что скажет, так пусть будет Познань, которую мы ночью проехали. В ответном письме родители намекнули, что поняли меня, заглянули в энциклопедию и «рады за того, кто попадает в большой культурный центр, где не всегда бывают значительные новости». Потом я часто начинал свои письма фразой «Привет из Польши». Польшу цензоры неизменно вымарывали, оставляя «Привет из…», но дальше первой строчки им лень было читать, и все подробности беспрепятственно проходили.
Каждый пятый – скрытый враг
Оказалось, яловые сапоги и кожаные ремни дают только тем, кто служит в Германии и Австрии, а в «братских» странах – та же «кирза» и брезентовые ремни. Денежное довольствие 12 злотых, а зубная паста стоила 14. Никаких часов-штамповок не было, а обыкновенные стоили так дорого, что нечего и мечтать. Тем не менее когда мы проходили строем через город, местные мальчишки бежали вдоль строя и клянчили: «Дядя, дай зигарек». Я думал, что «зигарек» – это сигарета, но оказывается – часы. Много лет спустя я узнал, что просьба «дать зигарек» содержала какой-то обидный смысл.
Те, кто попал в Польшу раньше нас, мечтали вернуться на родину. Там раз в три недели по выходным давали увольнительные и хотя бы один раз за всю службу краткосрочный (десять дней плюс время на дорогу) отпуск, а здесь – ни того, ни другого. В увольнительную нельзя, потому что контакты с местным населением недопустимы. Мы спрашивали: почему же недопустимы, ведь это наш братский народ? Нам отвечали, что народ в целом, конечно, братский, но в его среде встречаются отдельные враждебные элементы. Мы же не в настоящей Польше, а в Силезии, на бывшей немецкой территории, где враждебных элементов до двадцати процентов, то есть каждый пятый – скрытый враг. А в отпуск нельзя ездить, потому что далеко и дорого, государство и так тратит на нас слишком много денег. Впрочем, отпуск возможен в двух особых случаях. Первый – смерть отца, матери, брата, сестры или жены (если есть), а второй случай – если часовой, стоя на посту, «отразил вторжение посторонних лиц», то есть застрелил нарушителя.