Солдаты - Михаил Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А какую?
— Любую.
— Я больше старинную…
— Валяй, валяй! — поощрял Сенька.
Кузьмич выплюнул окурок, украдкой взглянул на Наташу и, разгладив усы, прокашлялся. Выгнув шею как-то по-петушиному, запел хрипловатым голосом:
Вниз но Волге-рекеС Нижне-Новгорода…
Его несмело поддержали:
Снаряжен стружок,Как стрела летит.
Старый запевала знал, что неуверенность бойцов пройдет, и запел еще громче:
Как на том на стружкеНа-а-а снаряженном…
Хор дружно грянул:
У-у-у-удалых гре-э-э-бцовСо-о-о-рок два си-и-идит.
Шахаев попытался было подтянуть, но увидел, что только портит песню: голос его резко и неприятно выделялся. Застенчиво и виновато улыбнувшись, он замолчал и задумался. Взявшись за голову обеими руками и покачиваясь в такт песне, он смотрел на солдат. Губы его шевелились. «Товарищи мои дорогие, верные вы мои друзья!..» Многих он уже не слышал в этом хоре. Но воображение Шахаева легко воспроизводило их голоса и мысленно вливало в общую гармонию звуков. От этого песня для него становилась полнозвучней, мощней. Бас Забарова гудел не обособленно, а в соединении с немного трескучим, но в общем приятным голосом Акима. Соловьиный заливистый тенор Ванина не существовал для Шахаева без глуховатого голоса Якова Уварова, слышал Шахаев и ломающийся петушиный голосишко Алеши Мальцева.
Парторг закрыл глаза, и тогда все трое встали перед ним как живые: Уваров, Аким, Мальцев… Кто знает, может, в один ряд с ними уже этой ночью встанет кто-нибудь из тех, что сидят сейчас перед старшим сержантом…
Они все сидятРазвеселые.Лишь один из нихПризадумался.
Марченко слушал песню, прислонившись спиной к яблоне. Он смотрел на Наташу, которая в глубине сада укладывала в сумку медикаменты. Ему казалось, что песня сложена про него и Кузьмич нарочно подобрал такую:
Лишь один-то из нихДобрый молодецПризадумался,Пригорюнился.
Жилы на тонкой шее Кузьмина натягивались балалаечной струной. Шахаев подумал, что это они, вибрируя, издают такой сильный и приятный звук. Порой, когда Кузьмич брал невозможно высокую ноту, Шахаеву становилось страшно за певца: он боялся, что жилы на худой шее ездового вот-вот лопнут. А увлекшийся Кузьмич забирал все выше и выше. Думалось, сама душа взбунтовалась в нем и теперь рвалась на волю.
Ах, о чем же ты,Добрый молодец,Призадумался,Загорюнился? —
спрашивал он страстно и вдохновенно. И хор тихо отвечал ему:
Загорюнился о ясных очах.Я задумался о белом лице,
Все на ум идетКрасна девица,Все мерещитсяНенаглядная.
Еще ниже склонилась седая голова Шахаева. Плотно закрылись его черные глаза. А там, у повозки, нервно скрипнули офицерские ремни.
Эх вы, братцы мои,Вы товарищи,Сослужите вы мнеСлужбу верную, —
выводил, подрагивая рыженькими усами, Кузьмич. Хор бросал требовательно и просяще:
Скиньте, сбросьте меняВ Волгу-матушку,Утопите в нейГрусть-тоску мою.
Марченко поник головой, стоял тихий и какой-то растерянный. А песня лилась в его сердце, обжигая:
Лучше в Волге мне бытьУтопленному,Чем на свете житьРазлюбленному.
Хор смолк. Оборвалась хорошая песня.
Дымной наволочью подернулись выпуклые глаза Ванина. Пение растеребило и Сенькино сердце. Помрачнел лихой разведчик, опустил когда-то беспечальную голову и не смел поднять ее, взглянуть на Наташу, словно чувствовал свою большую вину перед ней. Непокорный вихор сполз на опаленную солнцем приподнятую правую бровь. Потом он резко вскочил на ноги, зачем-то быстро взобрался на самую высокую яблоню, в кровь исцарапан руки о маленькие колючие сучья, невидимые в темноте. Ветер сорвал с его головы пилотку, растрепал густые мягкие волосы.
Сенька слез на землю, подсел к Шахаеву. Тот уже давно наблюдал за ним.
— Что с тобой, Семен?
Обрадовавшись этому вопросу, Сенька, однако, ответил не сразу. Лишь проворчал невнятное:
— Черт знает что… Вот тут… ерунда какая-то, — ткнул раза два себя в грудь.
— Об Акиме вспомнил?
— Угу, — угрюмо выдавил Ванин и, помолчав, начал торопливо и горячо: — Не увижу его больше — вот беда. Решил, поди, что я плохой товарищ… издевался над ним…
— Тебя беспокоит только это?
— Ну да…
— A ты всегда был прав в споре с Акимом? — в узких щелках припухших век кусочками антрацита поблескивали чуть косящие глаза. — Как ты думаешь?
— Не знаю…
— Вот видишь. Не так важно, Семен, что вы не успели помириться с Акимом. Важно другое — чтобы ты нашел мужество сказать себе: «Да, я не всегда был прав, обвиняя товарища. Я понял это. И больше не допущу ничего подобного по отношению к своим боевым друзьям». Акиму уже сейчас все равно: помирились вы с ним или нет. А вот для нас, живых твоих товарищей, очень важно, чтобы ты, Семен, сделал для себя такой вывод.
Сенька молчал. А Шахаев, положив на его плечо свою короткую тяжелую руку, неторопливо продолжал:
— Аким был прав в одном: нельзя валить в одну кучу убежденных фашистов и немцев, обманутых и развращенных фашизмом. А ты смешиваешь. Для тебя все они одинаковы. Немцы — и все. И их надо уничтожать везде, как ты часто говоришь. Аким не соглашался с тобой в этом, и он был прав. Надо глядеть вперед, Семен, а не назад. Кто знает, может, когда-нибудь немцы тоже построят у себя новую жизнь и встанут в один ряд с нами…
Сенька слушал и не верил ушам своим. Тот ли это Шахаев говорит такие слова? Не он ли учил молодых бойцов быть беспощадными к врагам? Разве не сам Шахаев вот совсем недавно, на Курской дуге, лично убил восемь немцев? Нет, тут что-то не то…
— Как можно говорить такое, товарищ старший сержант? — начал Ванин запальчиво, обжигая парторга зеленым блеском своих округлившихся глаз. — Я вот вас опять не понимаю. Что я, к примеру, должен делать, когда на меня прет целая цепь немцев? Сидеть и ждать? Ведь все фрицы как фрицы, в плоских касках с чертенячьими рожками, в зеленых мундирах, — разберись, который из них убежденный и у которого этого убеждения нет. На лбу не написано, а ежели и написано у какого, так издали не увидишь. Пока будешь разбираться, они тебя прихлопают. Доказывай потом, что ты не верблюд…
Шахаев улыбнулся:
— Ай, Семен, Семен! Упрямая твоя головушка! Кто же тебе сказал, что в бою не надо убивать. Бой есть бой. Там против тебя только враги. И ты прав, когда говоришь, что на войне надо быть злым. Добряки тут ни к чему…
— Во-во!.. — подхватил Ванин и победно посмотрел на парторга. — Но Аким не понимал этого. А я хотел его на путь истинный направить. Друг же он мой. А в уставе сказано: помогай товарищу словом и делом, удерживай его от дурных поступков. Я действовал согласно уставу. Словом удерживал… Ведь это факт, что Аким пожалел предателя, не убил гадину такую!..
— Ну, это еще неизвестно, пожалел или нет.
— Ясное дело — пожалел!..
— А по-моему, тут что-то другое.
— Значит, я был не прав?
— А ты сам-то как думаешь?
Сенька не ответил.
Вокруг было тихо. Только на вершинах яблонь и груш чуть слышно роптали увядающие листья. Изредка они срывались и, невидимые, мягко ложились у ног и на головы присмиревших солдат.
У плетня, в сухой прошлогодней крапиве, сопя и фырча, бегали ежи, гоняясь за мышами и другой мелкой тварью. В воздухе неслышно носились нетопыри, и трассирующими пулями бороздили ночной мрак светлячки.
Ванин прислушивался к возне у плетня: с необычайной ясностью припомнился ему окоп — тот, на Донце: еж, колючим комком скатившийся по его спине на дно окопа; острый запах человеческого пота; хриплое дыхание; белоглазый, с рыжей подпалиной густых бровей немец, его искусанная нижняя губа и хрусткий звук вонзившегося в грудь ножа; ястребиный нос Акима и сам Аким, изогнувшийся над врагом…
«Неужели я был не прав?» — Сенька прищемил зубами нижнюю губу.
— Хороший парень был все-таки Аким, — сказал он, подумав. — Умный… Умнее меня, — признался он с неожиданной самоотверженностью и добавил упавшим голосом: — А расстались как враги. И все я…
Ванин замолчал и больше уже не решался заговорить, будто боясь спугнуть то глубокое и необыкновенное чувство, которое родила в нем эта короткая беседа.