Глаза земли. Корабельная чаща - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И приподнялся над койкой, а ноги спустил и стал говорить в волнении, чуть заметно покачиваясь в стороны, как маятник, но такой великий маятник, что ему качаться много не надо, и только чуть намекнуть на ту сторону, куда маленькому маятнику необходимо надо качнуться.
— Нет краше нашей Пинеги! — повторил сосед,
И чуть-чуть качнулся.
— Обрывы и скалы!
И намекнул другую сторону.
— Красные и белые горы!
И опять намек.
— А на горе стоит монастырь!
Пятнадцать верст не доедешь —
И видко!
И пятнадцать верст переедешь —
Все видко!
Под высокий берег уходит вода.
И под землей едут карбасы.
Живые помочи!
На этом месте Веселкин остановил своего соседа и спросил:
— А что это: Живые помочи!
— Не знаю, — ответил сосед, — так пинжаки всегда говорят, когда гораздо высоко зайдешь или гораздо низко спустишься, или станет порато жарко, или порато морозно, или порато страшно, или чудно, или зверь нападет, или черт за ногу схватит.
— Вот оно что, — подивился Веселкин, — значит, ты сказочник?
— Нет, — ответил сосед, — сказками у нас заманивают в небывалое, а я говорю только то, что между нами самими: я только правду говорю и никуда не заманиваю. Я говорю: нет на свете краше того места, где реки текут Кода и Лода.
— А как тебя зовут?
— Меня зовут Мануйло, и они все думают: за то меня назвали Мануйло, что я умею манить. А я говорю только правду, они же до того врут, что мою правду считают за сказку и ходят ко мне слушать. Я же так люблю сказывать правду! Они приходят, и я ставлю им самовар.
— А кто же это они такие? — спросил Веселкин.
— Наши колхозники, — ответил Мануйло, — такие же пинжаки, что и я. Только они теперь на землю садятся, а я все бурлачу и остаюсь на своем путике.
— Каком таком путике? — спросил Веселкин.
— Путика не знаешь? — спросил Мануйло. — Ну об этом надо много сказать. Кода и Лода — это, я сказывал, две родные сестры, и между ними стоит наша деревня Журавли.
В прежнее время все пинжаки в Журавлях бурлачили и охотились на путиках.
Но как все люди разные, то и тут тоже было по человеку: одни больше бурлачили, другие больше охотились на своих путиках.
Что же до того, сладко ли мы живем, я тебе на это отвечу: не гораздо сладко, но тоже нельзя сказать, что гораздо и горько.
Мы не от бедности бурлачим и охотимся, а что живем в лесах и между реками.
И колхоз наш «Бедняк» не по бедности назван, а по глупости.
Думали бедностью своей похвалиться и вызвать к себе самим жалость.
Вот и получилось теперь: в государстве стоит знамя «Зажиточная жизнь», а пинжаки хвалятся бедностью.
Видно, Мануйло был сильно задет своим спором с колхозом «Бедняк». Он опять поднялся на кровати, спустил ноги и опять стал помогать своей речи чуть заметным покачиванием.
— Становую избу, друг мой, на путике ставил мой прадед Дорофей.
Одним рубышом мой прадед Дорофей на первом дереве от становой избы поставил свое знамя.
Это знамя на путике было Волчий зуб..
Мой прадед шел на путике и через девять деревьев ставил свое знамя на север, на полдень, на восход и на закат.
Ставил свое знамя и приговаривал:
— Живые помочи!
И это значило у моего прадеда: «Ты, другой человек, не ходи на мой путик ни с восхода, ни с заката, ни с севера, ни с полудня.
Живые помочи!
И ты, ворон, не смей клевать мою дичь.
Живые помочи!»
Так идет мой прадед по своему путику, зачищает пролысинки, разметает птичьи гульбища, поправляет пуржала, ставит петельки, силышки и приговаривает постоянно:
— Живые помочи!
На конце путика, далеко в суземе, мой прадед поставил едомную избушку[5]: в ней он ночевал, складывал дичь, подвешивал пушнину.
Мой дед Тимофей от отца своего Дорофея получил по наследству тот путик, и на могиле Дорофея он поставил деревянный памятник и на нем топором вывел наше знамя: Волчий зуб.
Памятник и сейчас стоит.
И я тоже, как получил от отца своего по наследству путик, на могиле его поставил деревянный памятник и вывел на нем топором наше родовое знамя — Волчий зуб. Памятник этот и сейчас стоит.
На кладбище разные знамена: Воронья пята — три рубыша, Сорочье крыло — четыре рубыша, наше знамя Волчий зуб делается одним рубышем.
Моя обида с колхозом вышла из того, что когда начались колхозы, с меня потребовали: отдал бы я по доброй воле в колхоз свой путик.
А я свой путик любил и не хотел отдавать своего путика. Никто не может по моему путику ходить, как я.
Я сказал: «Примите меня в колхоз со своим путиком. Я буду мясо и пушнину для колхоза доставать больше всех». Я сто раз их просил, я умолял: «Примите меня в колхоз со своим путиком».
Они же меня не принимали, и я хожу в единоличниках.
Они называют свой колхоз «Бедняком», а кругом везде знамя «Зажиточная жизнь».
Они не хотят меня принять со своим путиком, а я не хочу быть единоличником.
Что делать?
Я работал в лесу на свалке, работал и на скатке хлыстов, и на окорке, и на вывозе.
Тошно было на душе, падало дерево, не захотелось от него уходить. Я не поспешил — и попал под дерево.
Высказав свою обиду, Мануйло перестал покачиваться и просто спросил:
— Скажи, друг Вася, кто у нас прав: я или они?
— Конечно, — ответил безо всякого раздумья сержант, — правда на твоей стороне. Ты хочешь добра колхозу, ты говоришь им правду, а они твою правду принимают за сказку и боятся — ты обманешь их своим путиком.
— Друг, — сказал Мануйло, — дай мне совет, как же мне теперь свою правду сыскать: ведь чуть из нашего леса вышел, никто и не понимает наших путиков, никто ничего не разберет.
— А ты иди прямо к Калинину, — сказал Веселкин, — он разберет.
— Что ты говоришь: идти к Калинину со своим путиком?
— То-то и будет хорошо. Ты придешь со своим путиком, тебе там помогут, вот как только поправишься, так прямо и иди в Москву и успеешь вернуться на весеннее бурлачество к сплаву лесов.
Мануйло в глубоком раздумье поставил на колени локти, на ладони положил голову со всеми своими щеками, покрытыми какими-то кустами и волосатыми бородавками.
Зато какие чистые, какие ясно-голубые детские глаза теперь раздумчиво глядели вдаль.
И великан повторял:
— Идти в Москву! Идти к Калинину со своим путиком! Живые помочи!
— Отчего же не идти, — отвечал ему добрый товарищ. — Раз ты правду свою чувствуешь, ты за нее должен стоять и биться. К Калинину люди идут за правдой даже с Ангары, с Енисея.
— С Ангары, с Енисея, — ответил Мануйло, — люди идут с делами. А я пойду со своим путиком!
— Не с путиком своим ты пойдешь, а с правдой: у каждого к правде есть свой собственный путь, и каждый должен за него стоять и бороться. Смело иди!
После того Мануйло выглянул в свою какую-то даль, и то ли он там что-то хорошее разглядел, чему-то заметно обрадовался, вернулся сюда к себе, и радостно, и твердо сказал:
— Это верно, у каждого человека на пути к правде есть свой путик, робеть тут нечего, спасибо, Вася, иду к Калинину!
Глава десятая
— Есть у каждого на родине что-нибудь такое дорогое, такое заветное, о чем хочется сказать вслух на весь мир, а сказать отчего-то совестно.
Так, правда, совестно об этом сказать! Кажется, все равно, что срубить заповедный лес.
Отчего это?
Не оттого ли совестно, что родина у всякого чужестранца есть, и каждый про себя думает, будто его родина лучше всех, и если каждый из нас перед другим будет выхваляться своей родиной, то будет раздор ни для чего.
И оттого, если кто-нибудь любит свою родину по-настоящему, то об этом не мечет бисер слов перед людьми, а молчит.
Мы же сейчас об этом самом дорогом на родине скажем не для того, чтобы хвалиться, а чтобы понять этих двух больных в госпитале за номером 231.
Такой вышел случай в этом полевом госпитале, что раненый сержант Веселкин, не имея возможности поглядеть на собеседника, узнавая его душу только по голосу, вдруг соединился душой вот с тем самым заветным, дорогим, о чем вслух говорить не хочется, и, наверно, оно и не надо говорить.
Вот это самое дорогое на родине и есть то, что в какую бы трущобу ты ни попал, нигде на родине ты не будешь один, как на чужбине, везде найдется понимающий тебя друг, и кажется тогда при душевной беседе, что вся родина, огромная страна со всеми своими веками жизни сейчас является в двух лицах: ты, как представитель одной стороны, и твой друг — представитель другой, и вы с ним советуетесь.
И такая она вся — советская Русь.
Вот это и есть нам самое дорогое: наша родина есть родина нашего друга.
Так оно, конечно, и есть: в этом чувстве друга и состоит главное богатство нашей родины.