Дорога обратно (сборник) - Андрей Дмитриев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И если глаза рогатого жаворонка, глазки пеночки-теньковки, трясогузки, корольков, дроздов, юрков, пищух, кукш и сорокопута-свиристели не скажут вам ничего, настолько они мелки, если кокетливость тетерева, порывистость вальдшнепа, легкость коростеля или поганыша, томление горлицы, клиптуха и сизых голубей, упорство желны и зеленого дятла, суетливость малого зуйка, задумчивость сов, злобу неясыти и ястребиного сыча, меланхолию сыча воробьиного, хлопотливую любознательность рябчика и тетерки, вдохновение глухаря, величие беркута и угрюмость орлана-белохвоста передают скорее уж изгибы их шей, развороты их крыльев, лоск их перьев, ласковый или пугающий, нежели их глаза, — то глаза средних и крупных млекопитающих и сами по себе выразительны; не зря таксидермист Корытков ездил в Гусь-Хрустальный, не напрасно он, никому не доверяя, сам колдовал с огненным жидким стеклом, добиваясь этой особенной, для каждой особи отдельной выразительности.
Загляните в глаза бурому медведю, поднявшемуся на задние лапы, и вам даже в голову не придет водрузить на его передние лапы какой-нибудь оловянный халдейский поднос, — такая ярость затаилась в этих стеклянных глазах, такая жуткая решимость запечатлелась во всей его фигуре, такое злобное бесстрашие подняло его на дыбы и подняло дыбом шерсть на его загривке… Проследите взгляд волчицы, обращенный на ее бестолковых пегих щенков: вроде бы и сонный, вроде бы спокойный, но исподволь излучающий страх одиночества, неизбежного, если не удастся их уберечь от холода, голода, от смертельных врагов, — и вас вдруг смутит настороженное чувство родства. Не старайтесь объяснить его себе. И не бойтесь его. Гоните его. Отдохните душой в обществе енотовидной собаки — с виду беззаботного и, похоже, глуповатого существа.
Заяц-беляк и заяц-русак, клыкастый кабан со свиньей и целым выводком поросят, норки, лисы, ондатры, выдра с недобро-мечтательным лицом засидевшейся в девках принцессы, освещенным холодной электрической луной, и, конечно, громадный лось с широкими и страшными, как крылья архангела, рогами, застреленный самим Скакунниковым, в ту пору первым секретарем, страстным охотником и энтузиастом МПК, а теперь… я и не знаю, что и где теперь Скакунников, — едва ли не всякий зверь, кроме, пожалуй, мелких грызунов и насекомоядных, удивит вас какой-нибудь неизъяснимой черточкой, какой-нибудь особенностью настроения или характера, о которой вы и не догадывались, разглядывая его на картинке или наблюдая его, голодного, заспанного, ко всему безразличного и безликого в вонючей клетке зоосада.
Мелкие грызуны и насекомоядные, хотя они и широко представлены в МПК, конечно, меньше удались таксидермисту Корыткову. Возможно, он их не любил и брезговал ими, возможно, он попросту боялся мышей, но полевая мышь, рыжая полевка, желтогорлая мышь, малая бурозубка и даже любопытнейшая, если прислушаться к ее имени и приглядеться к форме ее носа, выхухоль — все они больше смахивают не на животных, а на чучела животных, каковыми они, в сущности, и являются. И если на то пошло, то собранные юными натуралистами гербарии пересушены временем, — их, пожалуй, стоило бы почаще менять; коллекция местных бабочек, подаренная МПК энтомологом Выриным, ввиду неумелого с нею обращения или неверного освещения, стала скучной и потускнела… Но земноводные прекрасны. И рыбы прекрасны; вы полюбуйтесь, как ходят они, не шевелясь, среди водорослей, раковин и камней: сом роет мордой ил, судак приглядывается к плотве, сцапывает густеру полосатый окунь, жадный жерех гонится наверху за отливающей оловом уклеей, и, к вящей славе таксидермиста Корыткова, куда-то упархивает, убоявшись ерша, стремительная стайка снетков.
Пора снимать эрмитажные тапки. Пора выходить на воздух и заново привыкать к живым небесам. Поначалу вызывая у вас головокружение, они движутся, дышат, набухают дождем. Поначалу вам кажется странным, что ниоткуда не слышно работы бобра, нигде не видно барсука, горностая или ласки, не бежит за зайцем лиса, не летит над головой летяга, не шипит у воды уж. Через минуту вы спохватываетесь: вы не в музее — но вас не перестает тревожить отсутствие лесных птиц, даже непременных трясогузок, которые, казалось бы, всю вашу жизнь сучили хвостами на всякой вашей тропе.
На острове Качай и вправду нет никаких птиц и зверей. Возможно, мы испугали их топотом, ауканьем, дымом своих шашлыков. Возможно, остров для них слишком мал и не в силах их прокормить. Возможно, у них есть предание — о проклятом острове, что стоит на середине быстрой реки; посредь острова стоит гладкая серая скала; внутри скалы под обманными, мертвым светом сияющими небесами и в толще вод, не утоляющих жажды, застыли, застигнутые страшной карой в одно мгновение, на лету, на бегу, во сне, на плаву, виновные перед лицом Того, Кто в них однажды вдохнул жизнь; двуногие демоны, шелестя своими мертвыми и разъятыми, расслаивающимися шкурами, приходят, шлепая лапами, на них поглазеть, глядят в упор, моргают, трогают, обдают душным своим дыханием и уходят прочь. Но в Прощеный день, который когда-нибудь настанет, обитатели скалы стряхнут с себя оковы кары, разом зарычат, завоют, забьют хвостами и крыльями — они такого наделают шума, что рассыплется, как прах, скала, пахнет рекой, травы вздохнут, и прольются дождем небеса… А пока — пока лишь чайки хлопочут вокруг. Качая над рябью реки, стремительно темнеющей в предчувствии дождя, орут от голода, и то и дело шлепаются в рябь.
Любовь у нас — замена знанию, вот отчего так мало знаем мы о В. В. — и не хотим знать. Его биография до сих пор не написана. И мы опасаемся, что, как только появится у нас свинцовый архивный зад, который высидит наконец подлинную и обстоятельную биографию В. В., тот перестанет быть нашим счастьем, сделается умственной привычкой, из объекта живого, безоглядного благоговения превратится в одного из многих субъектов истории, а это — совсем другое дело…
После естественного факультета, после мировой, на которой наш В. В. чертил штабные карты; после революции и гражданской войны, о которых нам доподлинно ничего не известно, поскольку следы В. В., как и многие следы, где-то теряются в эту дикую и любимую нами пору, был год или два, когда В. В. служил инспектором по ликбезу в кавалерии РККА на Кавказе. Там он нашел Розу Расуловну. Она жила в глухом ауле выше облаков. В. В. пленился ее красотой, усадил в седло перед собой, укутал шинелью с ног до головы и поскакал вниз по горной тропе. Братья Розы Расуловны гнались за ним, стреляли по нему из кремневых дедовских ружей, но он ушел и расписался с нею в Дербенте. Братья потом смирились: беглянка не только была счастлива в браке с этим русским, но и счастливо им помыкала… Еще у нас поговаривают в узком кругу, будто бы В. В. один уходил вниз по горным тропам, братья Розы Расуловны догнали его без всяких ружей и что было силы посоветовали ему жениться на ней, но это лишь подтверждает нашу давнюю догадку: так называемые малоизвестные факты — это, может статься, вовсе и не факты, а те же легенды, те же анекдоты, правда, предназначенные для узкого, избранного круга лиц.
За вычетом недолгой кавказской службы все межвоенные годы В. В. провел в нашем городе, где, как известно, преподавал географию в школе номер семь, понемногу обретая славу лучшего учителя. И только узкому, избранному кругу известно, что на каникулах, или вакациях, как любил он выражаться до самой своей смерти, каковую загодя также именовал вакацией, В. В. обязательно ездил либо в Ленинград к Плетеневу, либо к Свищову в Москву, — за Жилем, который не вылезал из своих экспедиций, он угнаться и не пытался, и если виделся с ним, то случайно: у того же Свищова, у того же Плетенева или на каком-нибудь евпаторийском или феодосийском пляже. Именно во время вакаций Плетенев свел В. В. и Розу Расуловну с малоизвестными в ту пору людьми, чьи имена кое-что значили для бывшего петербургского студента: с Мандельштамом, у которого не было зубов, потому что он любил сладкое, с красивой Ахматовой в шали, с исключительно известным в ту пору Зощенко, который любил толстушек и никогда не улыбался, — тут уж будущему биографу В. В. есть где разгуляться. Наверняка этот будущий биограф с подобающим сердечным замиранием опишет нам августовский вечер сорок шестого года, когда подвыпивший В. В. вошел в свой дом на садовой окраине и едва не задохнулся от нестерпимого жара вовсю пылающей голландской печи. Зев ее был раскрыт, отсветы пламени волнами ходили по обоям, и они трещали, отскакивая от перегретой штукатурки.
Роза Расуловна сидела, голая, на полу возле самой печи, среди вороха самодельных тетрадок, блокнотов и старых конвертов. В. В. узнал эти машинописные тетрадки с дарственными надписями, эти письма с автографами стихотворений — они летели в огонь, вспыхивали, мгновенно сгорали и не существовали больше нигде… «Неправда!» — сказала мужу Роза Расуловна, хотя он не успел, да и не смог проронить ни слова, впервые не обругала за подпитие и заверила его, что помнит все наизусть. Когда он подал голос и усомнился, она принялась читать ему по памяти. В. В. поначалу слушал молча, с одобрительным, соразмерным стиху покачиванием головы, потом и сам зашевелил губами, вторя истовому шепоту Розы Расуловны, перебивая ее, торопя, — когда же вышел весь воздух в не по сезону натопленном доме, они отперли шпингалет и распахнули окно в сад. Они стояли, осмелев и обнявшись, у окна и до самой полуночи читали вслух все, что помнили из когда-либо опубликованного, из неопубликованного никогда, из сожженного и несожженного: про глупое счастье, про перчатку с левой руки, про черную шаль, про черного человека, про дядю самых честных правил, про озеро Чад, про Брамса, про Бренту, про ветреную Гебу, про ножку, про шубу, про жеребенка, про упор насильственной земли, — они читали стихи во весь голос, гремя и кипя так, что надолго притихли обычно крикливые жители соседних домов, так громко, что яблоки в окрестных садах падали с мертвым стуком на землю.