Из дневников и записных книжек - Эммануил Казакевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В подъезде появился и поплыл навстречу очереди милиционер в черной шинели с алыми петлицами, с закрученными вверх черными усами, пробивая спокойным и добрым, резко очерченным в сутолке снежинок, лицом дрожание густой белой мошкары, и прошел вдоль очереди, спрашивая:
— У вас заявления приготовленные? Заявления все имеют?
Эти вопросы взбодрили очередь, которая ожила, зашевелилась, стала смахивать с лиц, плеч и одежд снег, скинула с себя оцепенение, в глазах зажегся интерес к жизни, и все устремили взгляды к большим дверям, которые, по-видимому, сейчас должны были открыться. Голоса стали громче, возбужденнее.
Когда милиционер уже прошел мимо Нади, слова его дошли до ее сознания, и она с ужасом вспомнила, что никакого заявления у нее нет. Когда же милиционер, возвращаясь обратно, поравнялся с ней, она сделала шаг к нему. В ее глазах изображался такой панический ужас, что милиционер даже и сам испугался и спросил, что с ней. С трудом поняв из ее лепетания, чем она озабочена, он успокоительно улыбнулся.
— Как открою, садитесь к столу и напишите. Вы грамотная, гражданка?.. — Он внимательно на нее посмотрел и спросил: — Не знаете небось как писать? Попросите кого-нибудь. Тут много людей культурных.
Он поискал глазами и обратился к стоявшему на несколько человек впереди Нади худому мужчине в очках, в высокой шапке-треухе и неровно застегнутом волчьем полушубке, так что одна пола была выше другой, высокий, тощий, он держал высоко на уровне глаз книжку и читал ее, отрешенно шевеля губами.
На этого человека Надя и раньше обратила внимание. У него был несчастный, замученный вид. Лицо его со втянутыми щеками было побрито с неприятной тщательностью — до сыроватого оттенка синевы на скулах и с многочисленными порезами от тупой бритвы. Его свежевыбритый подбородок навел Надю на мысль, что мужчина этот тоже переодетый священник, как отец Иакинф Коллеров. Горькие складки вокруг рта и неотрывное чтение книжки под снегом — все это вызывало в Наде сочувствие к этому человеку. Когда он, оторванный милиционером от чтения, подошел к Наде, ей даже захотелось перестегнуть пуговицы на его полушубке, чтобы полы выровнялись.
Заявление он пообещал Наде написать, как только они войдут в приемную, а пока стал излагать ей то дело, ради которого он уже, как он выразился, "четыре недели топчет московскую мостовую". Надя вначале слушала его внимательно, но, уразумев, в чем дело, потеряла к рассказчику интерес. Мужчина, оказывается, был не священник, не раскулаченный и не безработный, а прибыл с Севера, из Архангельска и даже еще севернее — с острова Жижгин, для того, чтобы жаловаться на какие-то организации, которые не дают ходу «энтузиастам», желающим организовать производство йода из водорослей Белого моря. Йод, втолковывал Наде этот человек, мы покупаем за границей за валюту. Между тем наладить заготовку водорослей, высушивать их, сжигать в кучах, золу выщелачивать водой и из получаемого рассола посредством особого реактива осаждать сырой йод, чтобы затем сублимировать его в ретортах и получать в итоге кристаллический йод, не представляет особых трудностей и освободит нас от иностранной зависимости.
— Главное, — говорил он Наде серьезно, словно беседовал с знающим человеком, и его лицо сводило гримасой горечи и боли, — все понимают, что это выгодно, что это необходимо, но дело не движется с места. В прошлом году архангельский завод дал всего тысячу килограмм йода, в то время как Советскому Союзу необходимо при нормальной потребности сто пятнадцать тонн в год. Для того, чтобы получить это количество, нужно утвердить наш проект печей для сжигания водорослей и сушек, способных консервировать водоросли в течение зимы, чтобы заводы могли работать круглый год… Нельзя нам зависеть от штормов, от того, что они выкинут на берег водоросли!.. Вы понимаете, мы отправляемся с первым пароходом на остров Жижгин и остаемся там до глубокой осени… А всю зиму завод простаивает… Вы никогда не были на Севере? Места небогатые: мхи, низкий кустарник, валуны. Но скучаю по тем местам… — Его глаза стали мечтательными, однако сразу опять лихорадочно загорелись. — Пока не добьюсь от Госплана капиталовложений не уеду отсюда. — Он доверительно нагнулся к Наде и сообщил ей с тихим и смущенным смехом, словно о чем-то очень приятном: — Командировочные кончились, собственные проживаю.
Надя сразу потеряла всякий интерес к этому человеку и даже почувствовала к нему антипатию, ибо, убедившись в том, что он не несчастен, разочаровалась в нем. Она только удивлялась, как можно так сильно переживать из-за таких ничтожных дел, как водоросли, печи, сушилки и так далее — а то, что этот человек съедал себя, было видно: казалось, он сгорает на сильном огне от всех своих забот, обид и треволнений. Надя не могла этого понять да и не старалась. Она краем уха слышала его рассказы, затем в разговор вступил другой человек, который стал говорить о положении в птицерассаднике возле станции Кучино, в бывшем имении Рябушинского: речь шла об английских инкубаторах, которые получены некомплектными, и о замене нерентабельной крестьянской курицы курицей «родайленд». Этот «курощуп», как его мысленно назвала Надя, тоже имел замученный и в то же время петушистый вид, выкрикивал угрозы каким-то людям и учреждениям, особенно Наркомторгу. И снова Надя удивлялась тому, как можно чувствовать себя несчастным и так волноваться по столь ничтожным поводам.
Но и к тем людям, которые были одеты по-деревенски в нагольные тулупы, сермяги, некоторые в лаптях с онучами, Надя не испытывала чувства симпатии и близости — именно потому, что догадывалась по их испуганным, заплаканным лицам, по их робким или отчаянным взглядам, по их громкому взволнованному шепоту, что они пришли по таким же делам, с теми же жалобами, что и Надя, и вместо того, чтобы преисполниться чувства единомыслия и солидарности с ними, Надя, напротив того, ощущала ревность и боязнь, как бы многочисленность этих дел не повредила ей, не сделала ее дело обыденным, рядовым, хотя ей казалось, что ее дело более вопиющее, чем все остальные, что ее отец и мать более достойны участия и жалости, чем другие, что ее дом и двор, ее корова и лошадь — единственные на свете. Но все же Надя, при всей оцепенелости ее вокруг собственного горя, понимала, что и другие люди думают о своих делах то же самое, что она о своих, и потому испытывала к ним нехорошее ревнивое чувство и досадовала, что они тоже, как и она, догадались прийти сюда, набились сюда со всех концов России. С особенной неприязнью относилась она к тем, кто стоял впереди нее в очереди. Она смотрела на них исподлобья, изучала их повадки, лица и движения, и чем несчастнее был вид того или другого и особенно тех, кто был с детьми, тем больше она опасалась их, подозревая некоторых женщин даже в том, что они нарочито оделись так плохо, почти в лохмотья, чтобы разжалобить Калинина. Сама Надя, напротив, оделась в лучшее из того, что она имела, и теперь жалела об этом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});