Красная каторга: записки соловчанина - Михаил Никонов-Смородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы расстались. Я подождал пока Мыслицын скрылся за поворотом и только тогда вышел из-за закрытия. Нам нельзя было идти вместе. Несмотря на «новый режим» в лагере, заключенный не имел права разговаривать с охранником.
Подавленный рассказом о гибели имяславцев, я тихо брел по дороге, по пути, проходимому смертниками на Секирную. Только они оттуда уже не возвращаются, как вот я. Страшные места, страшные люди.
В моем сознании, помимо моей воли выплыла фигура подтянутого, одетого в чекистскую форму, Успенского, вспомнился его удар кулаком по столу и митинговый возглас:
— Вы зверей кормите лучше, чем заключенных!
5. НАДЕЖДЫ ВОСКРЕСАЮТ
Наконец, страшные места остались позади. Справа засинело море. Я свернул с дороги по знакомой тропинке взглянуть на места, где мы заживали с Матушкиным в первые годы соловецкого житья.
Все тоже. Сенокос закончен и сено сложено «в зароды». Берега пустынны, на обнаженном от сильного отлива морском дне зеленые водоросли, а в ямках под ними, вероятно, осталась мелкая камбала.
Тропинка извивается по берегу. На одном из её поворотов у самого морского берега штабель баланов (бревен). Наверху сидит усталый рабочий, укладывает последние стволы. Вглядываюсь — Мамакин, уральский казак. Ответив на приветствие, он продолжает возиться с бревном.
— Да, братишка, после такой работы баба на ум не пойдет. Нет, уж это так верно.
Мамакин закончил работу, осторожно слез со штабеля и, вытерев влажные руки, начал крутить папиросу.
— Что слышно у вас в городе нового? — спросил я.
— В городе? Да ничего особенного, — сказал Мамакин, затягиваясь. — Этап новый пригнали. Татарья этого самого из Казани понаперло. Все правительство ихнее приехало. Обвиняют в связи с Турцией. Только турок никаких не привезли. Разве что в подвалах шлепнули. Вот военных тоже много привезли.
— Каких военных?
Разных. И комбриги и начдивы, и мелочь ротная и взводная. Ходят в своих шинелях и кругом как зайцы осматриваются. Не нравится им здесь, должно быть.
Распростившись с уставшим Мамакиным, я направился в сельхоз. На дворе там было пусто. Из скаковой конюшни брел старик-ветеринар Федосеич, мурлыча что-то под нос. Любил старик стихи и пение, но музыкальный слух у него отсутствовал, и его пение походило скорее на какое-то кудахтанье.
Федосеич был мне рад и потащил к себе.
— Идем, идем. Я теперь обитаю вдвоем с зоотехником Кочергой. Недавно прибыл. Совсем свежий.
Мы сидим у Федосеича и я вытягиваю из неразговорчивого Кочерги новости. Военных пригнала сюда Рамзинская история. Рамзина, между прочим, спросили, на какия силы он думал опираться. Он, яко бы, сослался на южные войска. Эгого было достаточно, что бы почти весь Киевский округ оказался разгромленным. Красные командиры, не чуявшие в себе ни сном, ни духом никакой контр-революции, очутились на Соловках в роли каэро. Конечно, среди них было много старых военных, служивших большевикам верой и правдой. Теперь их карьера кончена навсегда. Для них это можег быть не ясно, но для нас непреложно.
Федосеич начал длинный рассказ о своей командировке в Москву. Отправил его лагерь туда в научные учреждения за сыворотками для прививок скоту, конечно, без конвоя. По приезде, при явке на регистрацию на Лубянку, его задержали, посадили в Бутырки и отправили обратно этапом в Соловки. Как разъяснилось впоследствии — существовало распоряжение о запрещении командированным заключенным прибывать в Москву без конвоя.
По обыкновению, с Федосеичем происходило множество анекдотических случаев. Шпана его боготворила, ибо украсть у Федосеича было нечего и, стало быть, причин для ссор не имелось.
— едем мы из Питера в Кемь, — рассказывает Федосеич. — Взобрался я на среднюю полку. Ночью просыпаюсь — вижу шпанята что-то копошатся. Помыли [17], оказывается, двух фраеров в соседней клетке и теперь что-то все жрут. Смотрю — протягивается ко мне рука и тычет в нос булку. Я отстраняю. Ворованная, мол. Недовольный голос бурчит: «А папиросы целый день, думаешь, какие курил? Что мы, фраера, что ли? У нас все ворованное. От мытья живем». Мне и крыть нечем, — закончил Федосеич.
— И булку, стало быть, взяли? — спрашиваю я.
Федосеич энергично мотнул головой.
— Нет, булку не взял.
Распростившись с сельхозцами, опять иду обратно на пристань у Варваринской часовни. Стоит ясная погода. Встречные озерки расцвечены желтыми кувшинками и обрамлены зеленым бордюром мхов и сорных злаков вперемешку с яркими лютиками.
Около теплицы сортоиспытательной станции копается со своими шарами-зондами все тот же профессор Санин. На месте расстрелянного Чеховского никого нет и Санин работает один. Наполнив из металлического баллона газом резиновый шар, величиною в две человеческих головы, профессор выпускает его и начинает танцевать у своего инструмента наблюдая одновременно и секундометр в руке и шар в зрительной трубе инструмента и отсчеты высот.
Я молча раскланялся с профессором и прошел дальше в лес мимо печальных домов сортоиспытательной станции.
На Варваринской большие перемены: половины старых обитателей уже нет.
За столом сидит лесничий Бродягин и вырезывает из карельской березы портсигар. Когда-то тут за столом напротив сиживал владыка Илларион и вел тихую беседу со старым лесным волком — князем Чегодаевым. Владыка уже отошел в лучший мир, а Чегодаев где-то на материке.
По-прежнему лики икон смотрят со стен часовни и с расписанного потолка, по-прежнему течет жизнь заключенных, закинутых в эту часовню. Но для меня жизнь потеряла свою остроту и интерес. Я вдруг почувствовал приступ свирепой, необъяснимой тоски. Стены, проклятые стены, сдавливающие, обрекающие на гибель, начали давить меня. Казалось — я даже могу ощутить их и осязать их каменную несокрушимость.
Я вышел из часовни и направился на пристань. Там маячила одинокая фигура в сером бушлате. Я с радостью узнал в ней Найденова — этого крепыша несокрушимого.
— Я так и думал — совсем вы духом упали после зимних историй, — сказал он, вглядываясь в мое лицо, видимо потемневшее от тоски.
— Да, проигрыш большой, что и говорить, — ответил я. — И ужаснее всего его неожиданность. Теперь, кажется, нет нам избавления.
— Все дело в хотении. Вот ведь бегут же отсюда люди безоружные. Шанс на успех ничтожен. И все же бегут.
— Да, если бы винтовочку, — вздохнул я. — Ведь эти палачи способны действовать оружием только против безоружных.
Найденов улыбнулся.
— В таком случае наше дело совсем не плохое. У меня есть две винтовки и некоторый запас патронов. Лодки в пушхозе также имеются.
Я с удивлением смотрел на Найденова. Тот продолжал:
— Винтовки я достал недавно н спрятал в лесу в надежном месте. Как достал — расскажу потом. Это мало вероятно как будто, однако, удалось без особого труда.
В таком случае после окончания белых ночей мы можем двинуть в леса. С винтовками можно зимовать и жить в любой лесной трущобе. Оружие даст нам пищу, а кров мы сами устроим. Я этого дела мастер.
Вся моя тоска улетучилась сразу. Мы начали обсуждать проект побега, намечали даже приблизительно время. Шанс на успех был огромный, ибо оружие давало нам в руки все нужное для жизни, а поимка вооруженных людей в дремучих лесах вещь совершенно невозможная. Для меня, уже проделавшего четырнадцатимесячную сидку в лесах Прикамья, лесная жизнь не была новостью, и я отлично знал, какое значение для такой жизни имела винтовка.
Я не стал расспрашивать Найденова о способе приобретения винтовок, разумеется они могли быть приобретены только от «своих людей», вероятно, в охране. А они, «свои люди» там несомненно были.
По кремлевской дороге к нам шел Пильбаум.
— Вы здесь? Идите ка скорее к директору. Он вас по всему острову ищет. Срочное дело.
На мой недоумевающий взгляд, Пильбаум отвел меня в сторону и рассказал в чем дело. Оказывается ГПУ желает заниматься кролиководством в широких размерах в Карельских лесах. И мне предстоит составить проект этого хозяйства.
На пристани Лисьего острова Михайловский ещё издали машет рукой.
— Идите к Карлуше. Дело серьезное. Туомайнен корпел над какими-то бумагами. Я сел на диван и приготовился слушать.
Ловкий человек этот Туомайнен. Он всегда ведет со мною хитрую политику. Разговаривая о каком-нибудь, незнакомом ему, специальном вопросе, сначала все выспросит, все разузнает. Затем, через несколько дней, приходит в крольчатник и с серьезным видом начинает давать инструкции по этому самому вопросу, добросовестно рассказывает мне все, что от меня же узнал, выдавая все это, глазом не моргнув, за свое собственное. А то был у него еще прием. Он хорошо знал мой вспыльчивый характер и пользовался этим. Начнет вдруг ни с того, ни с сего обвинять меня в неправильностях моей работы. Меня это, конечно, взорвет, и я принимаюсь горячо оправдываться, приводя доказательства, чертежи, выкладки, роюсь в справочниках. Ан, Туомайнену только того и нужно было: и не унизился до расспросов, и узнал все подробно.