Выбор - Анатолий Рогов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С трудом, спиной и локтями подвинул, приподнял подушки, подвинулся, приподнялся на них сам и, полусидя, в темноте полога все напряженней и тревожней вспоминал, вспоминал. Мамкой-то сестра Ивана стала уже через полгода после их женитьбы, хотя никакой необходимости в ней не было еще четыре года, однако она была якобы для будущих детей - и ближе ее у Елены не было и по сей день нет никого. Почему именно она? Тоже ведь совсем не в возрасте, без собственных детей, без материнского навыка. А Овчина, стало быть, посещал ее, дожидался в Золотой палате. Ее ли?.. Василий покрылся горячим липким потом. Ему не хватало воздуху... Вспомнил, как буйствовала, как изощрялась, исхитрялась она первые года три в постели и даже вне ее, изматывала его вусмерть, шелохнуться не мог. "Давай! Давай! Давай!" А потом как отрезало, как наелась вдруг досыта: хочешь - пожалуйста, не хочешь спим. Насытившаяся... без еды! Ему-то, конечно, облегчение, передых, а тут она и понесла наконец. Как он тогда ликовал-то... Но теперь...
Он не мог, не хотел больше думать об этом, заставлял себя думать о другом: о том, сколько еще проболеет, чем его станут лечить Николай Булёв и Феофил, какие самые важные дела надо сделать, когда вернется в Москву, нет ли чего неотложно срочного, о чем запамятовал. Но Елена, Овчина, Аграфена, Даниил все равно всплывали, вспыхивали в сознании, жгли все больней, сердце зажимало, ногу дергало, накатывали бешеная ярость, жуткая тоска, но он останавливал себя, держал и держал, так и не делая никакого окончательного вывода из этих испепеляющих мыслей-вспышек, - боялся, жутко уже боялся их сделать, все больше и больше понимая, что случившееся видение совсем не случайно, что это никакой не сон, а именно видение, и оно и проклятый нарыв связаны между собой, что это какой-то знак ему свыше, а может быть, и от нечистого, и он должен, ему необходимо, жизненно необходимо его понять думать, думать, думать...
* * *
Утром Елена пришла первой, окошки были еще темны. Шепотом спросила постельничего, как почивал, осторожно заглянула за полог, а он сделал вид, что крепко спит, - сильно, размеренно посапывал. Сколько-то постояла, видимо вглядываясь, и потихоньку ушла.
Через короткое время пришел Шигона, тоже осторожно всунулся за полог, и Василий сказал, чтоб пустил к нему свет, отвернул края. Тот быстро это сделал, низко поклонился, запалил еще две свечи, пододвинув их к проему в пологе, и одновременно спрашивал, как прошла ночь, как чувствует себя сейчас.
- Терплю. Терплю... Ты ж заглядывал ночью, я слышал.
- Маялся! - сочувственно-страдальчески выдохнул Шигона и закачал головой. - Кликнул бы. Может, помог...
- Ладно. - И показал рукой, чтоб удалил постельничего, после чего приказал нынче же оправить жену его вместе с сыновьями в Москву, сказав, что нечего им лицезреть его больным и что он чувствует, что с Божьей помощью днями поправится и сразу же приедет. И извещать будет обо всем. Если же она заупорствует, откажется уезжать, пугануть ее тем, что, может быть, этот нарыв заразительный, а с ней младенцы, наследник. И по этой же причине ни в коем случае больше не пускать ее к нему.
Вскоре слышал за дверью ее гневный голос, угрозы, просьбы впустить хоть на мгновение, хоть от двери взглянуть, сказать кое-что, попрощаться. Потом заплакала, ее там в несколько голосов успокаивали.
Хоромы тут были невеликие, деревянные, вблизи все слышно.
А следующим утром услал куда-то Мансурова и Путятина-младшего. Даже Шигоне не сказали, куда посланы.
Тем же днем приехали наконец лекаря Николай Булёв и Феофил и князь Михаил Глинский.
Несмотря на просьбы Елены, он после их свадьбы еще более года был в заточении. Выпущенный же, еще года два не подпускался к Василию близко, но в последнее время все изменилось: был прощен окончательно и приближался, как говорится, не по дням, а по часам. Увидав нарыв, Глинский заявил, что сам лечил когда-то такие в своих войсках в Саксонии. С чем ни сталкивался, со всем, оказывается, имел дело, все знал и умел. Говорил же о своих знаниях всегда так убедительно, что большинство всему верило.
- Пшеничную муку мешать с пресным медом и привязывать днем, на ночь же привязывать печеный лук.
Булёв и Феофил раздумывали, но он потолковал с ними еще и по-немецки, и они согласились.
- Должно помочь.
- А через пять дней переменим: днем - лук, ночью - мука...
Но на четвертый день болячка стала вдвое больше, сильно зардела, в середине загнила, и от нее потек нехороший запах. Прикладывания, конечно, прекратили, перешли на обычные при таких нарывах мази, но ниже колена, на икре, появился новый маленький нарыв и на правой ноге сверху какое-то покраснение. Общий жар то повышался, то спадал. Сил становилось все меньше, каждое движение отзывалось сильной болью, уже не мог сидеть, ел только лежа, через силу и мало-мало. Похудел и почернел до неузнаваемости, но голова, к его и ко всеобщему удивлению, не туманилась, не дурнела, и он все время хотел кого-то видеть, звал то так и не уехавшего брата Андрея, то бывших при ней князей Дмитрия Федоровича Бельского и Ивана Васильевича Шуйского, то Глинского, на которого нисколько не разгневался за советы, от которых ему стало только хуже, намного хуже, без конца звал, конечно, Шигону и второго своего дворецкого - князя Кубенского. Все велел немедля сообщать ему все новости, обсуждал важнейшие государственные дела, и личные, и совсем пустяковые, каждого о многом расспрашивал и еще больше говорил сам, оценивал, рассуждал, осуждал, повелевал, вспоминал.
Прежде никогда столько не говаривал, да так запросто, по-доброму, несколько раз назвал даже братьями Шигону, Бельского, Шуйского. Все только диву давались.
А когда вернулись Мансуров с Путятиным, тут же позвал Шигону, дверь в опочивальне была изнутри заперта, а охранявшим ее детям боярским приказано близко к ней никого не подпускать и даже гнать всех шастающих по этому коридору.
Они привезли из Москвы, из государева хранилища, две духовные грамоты: его отца, Ивана Васильевича Третьего, и его самого, писанную более двадцати лет назад, еще до похода на взбунтовавшийся было Псков. Ни одна живая душа, по его словам, ни тут, ни там не должна была знать, что он потребовал эти грамоты, и Мансуров с Путятиным исполнили сие так, что будто бы и в Москве-то не появлялись, не то что в Кремле - о чем и доложили.
Похвалил.
Потом, сидя у кровати, Путятин негромко прочел обе грамоты вслух, и кое-что велел перечесть еще, после долго молчал, поглядывая то на одного, то на другого своих ближайших помощников.
- Ну?
- Твоя нужна совсем новая, - сказал Шигона.
- Именно! А эту сжечь немедля! - И показал Путятину на печь. А эта,показал на отцовскую, - чтобы была все время у тебя, при тебе, при мне. Понял!
Тот, конечно же, все понял...
К концу второй недели из болячки стал выходить гной, и завоняло отвратно. Но что было делать - все терпели эту вонь. Лекаря никак не могли убрать ее.
А он стал жаловаться еще и на грудь - тоже заболела.
Внезапно решил ехать в Волоколамск и чтобы вызвали туда боярина Михаила Юрьевича Захарьина, конюшего, наблюдавшего в то время за Москвой. Но ехать не смог: попробовали в возке - кругом адская боль. Тогда сделали мягкие носилки, и дети боярские и княжеские почти целый день несли его с превеликой осторожностью на этих носилках под сереньким, низким небом навстречу холодному ветру долгим, голым, шумящим лесом, голыми холмистыми пажитями.
Приехал брат Юрий, князь Дмитровский, но Василий не допустил его до себя, не хотел, чтобы видел, как сильно он болен и как поплошал.
"Обрадуется, что вдруг да помру, а сыну Ивану лишь четвертый год самый момент сесть Юрию на великокняжеский стол". Убежден был, что тот всю жизнь мечтает об этом, хотя еще при отце и крест целовал, и клялся "быть под Василием государем!", но втайне-то все равно мечтает. Поэтому никогда не спускал с него глаз, следил буквально за каждым шагом и жениться не разрешил, чтоб, когда пойдет потомство, свары с его потомством не случилось.
"Но теперь, в таком состоянии, разе ж за всем уследишь!"
Велел сказать, что ненадобен, чтоб уезжал.
Булёв и Феофил составили новую мазь, и дня через три гной потек струей, чашками собирали, четыре чашки вышло, белый стержень показался, Булёв его вырвал, почти с пядь длиной, но все ж не до конца, конец оборвался и остался, и в ноге теперь зияла дыра неизвестно какой глубины открытого, розовато-белого мяса в желтых гнойных прожилках.
И из нижней болячки пошел гной. А на правой ноге болячка росла.
Он гнил заживо. И воняло невыносимо, временами сам задыхался.
Но в общем-то с выходом гноя и стержня почувствовал некоторое облегчение, диких болей больше не было, только глухая общая и полное бессилие.
Спрашивал Булёва:
- Ну что, брат Николай, вылечишь меня?
Прямолинейный немец бессильно пожимал плечами:
- Вижу, болезнь крайне тяжелая и без Божьей помощи нам не справиться. Уповаю на него.