Жар-цвет - Александр Амфитеатров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Якуб уверяет, будто он, узнав, что меня нет дома, выпил, не раздеваясь, в столовой рюмку водки, закусил пирожком и уехал…
26 маяБеседовал с Паклевецким о покойной тетке Ядвиге.
— Двести лет назад ее сожгли бы на костре как колдунью, посещаемую инкубом, — сказал я.
— Положим, — возразил он, — таинственный "Он" в записке графини Ядвиги является не столько инкубом, сколько вампиром.
— Ого? — удивился я. — Вот какие тонкости вы различать умеете?
В глазах его мелькнула насмешливая искорка.
— Что же тут тонкого? Скорее это с вашей стороны — как пневматолога и оккультиста великого — было слишком толсто смешать живого демона с обыкновенным человеческим мертвецом.
— Вы правы. Во всяком случае, бред не совсем обыкновенный.
— И с этим не согласен. В образованной среде привилегированных сословий, пожалуй, да. Но в простонародье — из десяти вдов по крайней мере одна искренно верит, что к ней по ночам ходит с того света покойный муж, никем, кроме нее, не зримый, а для нее — живой, с плотью и кровью. Деревенские ловеласы, к слову сказать, иногда преподло этим суеверием пользуются. Еще недавно в вашем же бывшем Гичове одного такого живого покойника поймали au flagrant delit[65] и потом водили по селу в хомуте, обмазанного дегтем, вывалянного в пуху и мякине… и уж били же! Кто чем, лишь бы не до смерти и без увечья. Особенно бабы старались: и коромыслами-то, и скалками-то, и ведрами… Так теперь и зовут этого парня злополучного: "бабий мертвяк". Надо полагать, с тем прозвищем и помрет и потомству своему его вместо фамилии оставит… Поезжайте белорусским Полесьем: много ли вы найдете деревень без одержимой бабы, к которой летает огненный змей? А в одном глухом сибирском поселке я однажды наткнулся… — А вы и в Сибири бывали?
— Где я не был!.. Наткнулся на целую эпидемию в таком же роде — только уже наоборот: между мужчинами, страдавшими от нападений покойницы, в которой какими-то таинственными судьбами не умерли земные страсти. Убили парни в пьяной драке старуху одну, деревенскую проститутку… Двоих в острог увезли, а остальным — одному за другим — стало мерещиться: чуть ночь, покойница лезет на полати или на печь, ложится под бок и любви требует… Кончилось-таки дело тем, что все — как следует и чин чином — миром выкопали тетку Арину из могилы, осиновым колом угостили и на костре огнем в пепел сожгли… Ну, не понравилось, перестала ходить. Да-с! Присутствовал, так сказать, при самом зарождении мифа… Кто ее знает? Может быть, лет через триста эта тетка Арина в сибирском фольклоре окажется героинею и вырастут из ее памяти сказки, песни, баллады, как у немцев о Леноре, которую мертвый жених похитил, либо как господин тайный советник Гете о "Коринфской невесте" сочинил…
Когда он упомянул о "Коринфской невесте", это совпадение с недавними приключениями, пережитыми мною на острове Корфу, поразило меня, и я чуть было не рассказал Паклевецкому о том, как умер Дебрянский — жертва вампирической галлюцинации, которую он — совсем как парни в сибирском случае Паклевецкого — заразился от несчастного своего приятеля Петрова. Но меня остановил взгляд доктора — внимательный и ждущий, точно, странно, показалось мне, он был уверен, что я вот именно это и начну сейчас ему рассказывать. Со стыдом должен признаться, что я смутился и, проглотив готовый рассказ, ограничился достаточно бесцветным замечанием, что, мол, в конце концов, вы, доктор, совершенно правы: безумие вампиризма разлито в человечестве, как первобытный инстинкт, и пятится, и гаснет только под напором нашей, все растущей, все новые и новые силы обретающей цивилизации. Он возразил мне не без насмешки и как будто с разочарованием:
— То-то вот и есть, что не совсем… Тетушка ваша на пяти языках говорила и в светлые свои промежутки преумная была и преобразованная особа. А вот недавно в "Lancet" читал я отчет некоего доктора Моллока о болезни одного русского, которого он пользовал на острове Корфу.
Моллок! Таким образом смутившее меня всеведение Паклевецкого сразу объяснилось. Мне стало очень стыдно и досадно на себя за минутную слабость.
— Ага! Это напечатано? — сказал я. — Я знаю Моллока и случай, о котором он говорит. Пациент Моллока был мой друг.
— Вот видите, — торжествуя, захихикал Паклевецкий, — вы все со мной хитрите и осторожничаете, а между тем Моллок в отчете своем даже ссылку на вас делает, правда, только с инициалами, но достаточно прозрачную, чтобы узнать вас по приметам…
— Я не знал, что история Дебрянского получила огласку, и не считал себя вправе говорить о ней.
— А меня она интересовала уже задолго до вашего приезда. Откровенно сказать, я и записочки-то тетеньки вашей привез вам в специальном расчете, не толкнут ли они вас, по аналогии, разговориться и посвятить меня в подробности ваших корфиотских приключений.
— Выходит, доктор, что не я "все" с вами хитрю и осторожничаю, как вы только что упрекнули меня, а, напротив, вы со мною хитрите и обходцы строите… Раз история оглашена, почему вы не спросили меня о ней прямо?
Паклевецкий виновато ухмыльнулся.
— Видите ли, есть вопросы любопытства, которые неловко предлагать человеку, когда питаешь к нему чувство столь глубокого уважения, как я — к вашему сиятельству…
— Оставьте мое сиятельство в покое, а каким щекотливым вопросом вы опасались оскорбить меня в данном случае, признаюсь, я не совсем понимаю?
— Можно говорить?
— Пожалуйста!
— Слово гонору, что не обидитесь?
— Даю слово.
— Ну, хорошо… только чур! слово дано! J'ai rec.u le droit de l'insolence[66]… Так вот: когда вы были свидетелем и участником всех этих безумий и таинств, столпившихся вокруг семьи Вучичей, не приходило вам в голову подозрение, что ваша собственная нервная система пошатнулась под их влиянием, и мысль ваша работала тогда не слишком-то нормально, и волевое движение сбилось несколько с панталыка и пошло по кривой?
Я был изумлен. Так, что даже не рассердился на его, в самом деле, нахальство.
— Неужели Моллок, излагая казус Дебрянского, представил роль мою в таком виде, что вы могли вынести подобное заключение?
— О нет!.. — заторопился он, — Как можно!.. Меня только заинтересовала в болезни вашего покойного друга сторона открытой преемственности. Я, знаете ли, списался о нем с врачами, которые ранее пользовали его в Москве и услали поправиться на Корфу. Ведь удивительное дело оказывается, знаете ли: ваш Дебрянский заразился галлюцинацией этой Феклы или Анны — как бишь ее там звали? — от приятеля своего, некоего присяжного поверенного Петрова, буквально и точно в инфекционном порядке, как другие тиф или дифтерит схватывают…
— В доказательство, что эта инфекция обошла меня, и существовал я под нею в полном здравом уме и твердой памяти, мне остается предложить вам испытание: я расскажу вам все, что было с Дебрянским в сопровождении своих комментариев, как и что я в этой трагикомедии понимаю.
Паклевецкий усмехнулся..
— Вы найдете их несколько в журналах конца сороковых и начала пятидесятых годов. Мой отец служил вашему деду агентом по сношениям его с редакциями. Я знал от отца несколько псевдонимов Дмитрия Ивановича, но все позабыл. Помню только один: Софьин. Так подписывался он в память жены, которую страстно любил и потерял совсем молодою. Найдите какую-нибудь повестушку за этой подписью, прочитайте и тогда судите сами, велик ли корректив к фантастической наследственности представляет собою ваш, будто бы материалист, дед…
Слова Паклевецкого показались мне любопытными: я никогда не подозревал за суровым дедом Дмитрием подобной слабости и, по отъезде доктора, я долго ползал вдоль полок с "Московским телеграфом", "Московским наблюдателем", "Современником", "Библиотекою для чтения" и читал оглавления запыленных томов, пока не встретил в одном из них между стихами Бернета и полемическою статьею Николая Полевого заглавия: "СОН В КРЕЩЕНСКУЮ НОЧЬ. Фантазия Д. Ил. Софьина".
Вырезаю эти строчки из ветхой, рассыпающейся желтыми листами, сотлевшей книги. Да станут и они фамильным документом в дневнике моем!
* * *Мертвые только днем мертвы,
а ночи им принадлежат, и эта луна,
поднимающаяся по небу, — их солнце.
Альфонс КаррВасильев был один в мрачном кабинете своего старинного деревенского дома. За окнами царила бурная зимняя ночь; оголенные ветви садовых сиреней и акаций царапались в запертые ставни; снежная вьюга визжала, ревела, выла. Казалось, будто огромная стая полузамерзших, озлобленных псов ломилась в дом, просясь к теплу и свету. Васильев не слышал бури. Он сидел перед камином в глубоком дедовском кресле, неподвижно глядел на медленно угасающее пламя и думал. Печальны и зловещи были его мысли. В настоящую бурную ночь минуло два года с тех пор, как Васильев впервые переступил порог этого дома, своего отцовского наследия. Тогда он не был еще осунувшимся облыселым полустариком с преждевременной сединой на висках и с огромными впалыми глазами на худом желтом лице, каким видел он себя теперь в каминном зеркале. Он вошел в свой дом с гордо поднятой головой, здоровый, веселый, полный светлых надежд и, главное, рука в руку с прелестною молодою женою.