Петр Первый - Алексей Николаевич Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как нет жениха? — разгорячился Петр. — Поручик Меньшиков, извольте жениться…
— Не могу, молод, с бабой не справлюсь, мин херц…
— А ты, святейший кир Аникита? Хочешь жениться?
— Староват, сынок, для молоденькой-то! Я все больше с бл… ми…
— Ладно, дьяволы пьяные… Алешка, отписывай отцу, я сам буду сватом…
Алешка снял черный огромный парик и степенно поклонился в ноги. Петр захотел тотчас же ехать в деревню к Бровкиным, но вошел гонец из Кремля, подал письмо от Льва Кирилловича. Царица кончилась. Все поднялись от стола и тоже сняли парики, покуда Петр читал письмо. У него опустились, задрожали губы… Взял с подоконника шляпу, нахлобучил на глаза. По щекам текли слезы. Молча вышел, зашагал по слободе, пыля башмаками. На полдороге его встретила карета, — влез и вскачь погнал в Москву.
Пока другие судили и рядили, что же теперь будет, — Александр Меньшиков был уже у Лефорта с великой вестью: Петр-де становится единовластным хозяином. Обрадованный Лефорт обнял Алексашку, и они тайно шептались о том, что Петру теперь надо бросить увиливать от государственных дел, — в руках его вся казна и все войско, и никто в его волю встревать не должен, кроме как свои, ближайшие. Большой двор надо переводить в Преображенское. И Анне Монс надо сказать, чтоб более не ломалась далась бы царю беззаветно… Так надо…
До прибытия царя Наталью Кирилловну не трогали. Она лежала с изумленным, задушенно-синим лицом, веки крепко зажмурены, в распухших руках — образок.
Петр глядел на это лицо… Казалось — она так далеко ушла, что все забыла… Искал, — хоть бы в уголке рта осталась любовь… Нет, нет… Никогда так чуждо не были сложены эти губы… А ведь утром еще звала сквозь задыхание: «Петрушу… благословить…» Почувствовал: вот и один, с чужими… Смертно стало жалко себя, покинутого…
Он поднял плечи, нахохлился… В опочивальне, кроме искисших от слез боярынь, были новый патриарх Адриан — маленький, русоволосый, с придурковатым любопытством глядевший на царя, и сестра, царевна Наталья Алексеевна, года на три старше Петра, — ласковая и веселая девушка. Она стояла, пригорюнясь по-бабьи — щеку на ладонь, в серых глазах ее светилась материнская, жалость.
Петр подошел.
— Наташа… Маманю жалко…
Наталья Алексеевна схватила его голову, прижала к груди. Боярыни тихо завыли. Патриарх Адриан, чтобы лучше видеть, как царь плачет, повернулся спиной к покойной, приоткрыв рот… Шатаясь, вошел Лев Кириллович, с бородой совсем мокрой, с распухшими, как сырое мясо, щеками, упал перед покойницей, замер, только вздрагивал задом.
Наталья Алексеевна увела брата наверх к себе в светелку, покуда покойницу будут обмывать и убирать. Петр сел у пестрого окошечка. Здесь ничто почти не изменилось с детства. Те же сундучки и коврики, на поставцах серебряные, стеклянные, каменные звери, зеркальце сердечком в веницейской раме, раскрашенные листы из священного писания, заморские раковины…
— Наташа, — спросил тихо, — а где, помнишь, турок был у тебя со страшными глазами?.. Еще голову ему отломали.
Наталья Алексеевна подумала, открыла сундучок, со дна вынула турка и его голову. Показала, брови у нее заломились. Присела к брату, сильно обняла, оба заплакали.
К вечеру Наталью Кирилловну, убранную в золотые ризы, положили в Грановитой палате. Петр у гроба, сгибаясь над аналоем меж свечей, читал глуховатым баском. У двух дверей стояли по двое белые рынды с топориками на плечах, неслышно переминались. В ногах гроба на коленях — Лев Кириллович… Все во дворце, умаявшись, спали…
Глухой ночью скрипнула дверь, и вошла Софья, в черной жесткой мантии и черном колпачке. Не глядя на брата, коснулась губами синеватого лба Натальи Кирилловны и тоже стала на колени. Петр перевертывал склеенные воском страницы, басил вполголоса. Через долгие промежутки слышались куранты. Софья искоса поглядывала на брата. Когда стало синеть окно, Софья мягко поднялась, подошла к аналою и — шепотом:
— Сменю… Отдохни…
У него невольно поджались уши от этого голоса, запнулся, дернул плечом и отошел. Софья продолжала с полуслова, читая — сняла пальцами со свечи. Петр прислонился к стене, но голове стало неудобно под сводом. Сел на сундук, уперся в колени, закрыл лицо. Подумал: «Все равно, не прощу…» Так прошла последняя старозаветная ночь в кремлевском дворце…
На третий день прямо с похорон Петр уехал в Преображенское и лег спать. Евдокия приехала позже. Ее провожали поездом боярыни, — их она и по именам не знала. Теперь они называли ее царицей-матушкой, лебезили, величали, просили пожаловать — поцеловать ручку… Едва от них отвязалась. Прошла к Олешеньке, потом — в опочивальню. Петр, как был — одетый, лежал на белой атласной постели, только сбросил пыльные башмаки. Евдокия поморщилась: «Ох, уж кукуйские привычки, как пьют, так и валяются…» Присев у зеркальца, стала раздеваться — отдохнуть перед обедом… Из ума не шли дворцовые боярыни, их льстивые речи. И вдруг поняла: теперь она полновластная царица… Зажмурилась, сжала губы по-царичьи… «Анну Монс — в Сибирь навечно, — это первое… За мужа — взяться… Конечно, покойная свекровь, ненавистница, только и делала, что ему наговаривала. Теперь по-другому повернется. Вчера была Дуня, сегодня государыня всея Великия и Малыя и Белыя… (Представила, как выходит из Успенского собора, впереди бояр, под колокольный звон к народу, — дух перехватило.) Платье большое царское надо шить новое, а уж с Натальи Кирилловны обносы не надену… Петруша всегда в отъезде, самой придется править… Что ж, — Софья правила — не многим была старше. Случится думать, — бояре на то, чтоб думать… (Вдруг усмехнулась, представила Льва Кирилловича.) Бывало — едва замечает, глядит мимо, а сегодня на похоронах все под ручку поддерживал, искал глазами милости… У, дурак толстый».
— Дуня… (Она вздрогнула, обернулась.) — Петр лежал на боку, опираясь на локоть, — Дуня… Маманя умерла… (Евдокия хлопала ресницами.) Пусто… Я было заснул… Эх… Дунечка…
Он будто ждал от нее чего-то. Глаза жалкие. Но она раскатилась мыслями, совсем осмелела:
— Значит, так богу было нужно… Не роптать же… Поплакали и будет. Чай — цари… И другие заботы есть… (Он медленно выпростал локоть, сел, свесив ноги. На чулке против большого пальца — дыра…) Вот что еще, неприлично, нехорошо — в платье и на атласное одеяло… Все с солдатами да с мужиками, а уж пора бы…
— Что, что? — перебил он, и глаза ожили. — Ты грибов, что ли, поганых наелась, Дуня?..
От его взгляда она струсила, но продолжала, хотя уже иным голосом, тот же вздор, ему не понятный. Когда брякнула: «Мамаша всегда меня ненавидела, с самой свадьбы, мало я слез пролила», — Петр резко оскалился и начал надевать башмаки…
— Петруша, дырявый — гляди, перемени чулки, господи…
— Видал дур, но такой… Ну, ну… (У него тряслись руки). Это я тебе, Дуня, попомню — маменькину смерть. Раз в жизни у тебя попросил… Не забуду…
И, выйдя, так хватил дверью, — Евдокия съежилась. И долго еще дивилась перед зеркалом… Ну что такое сказала?.. Бешеный, ну просто бешеный…
Лефорт давно поджидал Петра в сенях у опочивальни. (На похоронах они виделись издали.) Стремительно схватил его руки:
— О Петер, Петер, какая утрата… (Петр все еще топорщился.) Позволь сочувствовать твоему горю… Их кондолире, их кондолире… Мейн херц ист фолль, шмерцен… О!.. Мое сердце полно шмерцен… (Как всегда, волнуясь, он переходил на ломаный язык, и это особенно действовало на Петра.) Я знаю — утешать напрасно… Но — возьми, возьми мою жизнь, и не страдай, Петер…
Со всею силой Петр обнял его, прилег щекой к его надушенному парику. Это был верный друг… Шепотом Лефорт сказал:
— Поедем ко мне, Петер… Развей свой печаль… Мы будем тебя немного смешить, если хочешь… Или — цузамен вейнен… Совместно плакать…
— Да, да, едем к тебе, Франц…
У Лефорта все было приготовлено. Стол на пять персон накрыт в небольшой горнице с дверями в сад, где за кустами спрятаны музыканты. Прислуживали два карлика в римских кафтанах и венках из кленовых листьев: Томос и Сека. Розами, связанными в жгуты, была убрана вся комната. Сели за стол — Петр, Лефорт, Меньшиков и князь-папа. Ни водки, ни обычной к ней закуски не стояло. Карлы внесли на золоченых блюдах, держа их над головами, пирог из воробьев и жареных перепелок.
— А для кого пятая тарелка? — спросил Петр.
Лефорт улыбался приподнятыми уголками губ.
— Сегодня римский ужин в славу богини Цереры, столь знаменито утешительной историей с дочерью своей Прозерпиной…
— А что за гиштория? — спросил Алексашка. Сидел он в шелковом кафтане, в парике — космами до пояса — до крайности томный. Так же был одет и Аникита.
— Прозерпина утащена адским богом Плутоном, — говорил Франц, — мать горюет… Кажись, и конец бы гиштории. Но нет, — смерти нет, но вечное произрастание… Злосчастная Прозерпина проросла сквозь землю в чудный плод гранат и тем объявилась матери на утешение…