Третье Тысячелетие - С Златаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От площади разбегаются кривые улочки и закоулки, они протискиваются между замшелыми кирпичными стенами и окошками с толстыми коваными стадиями, зарешеченными изнутри. Я каждодневно брожу по этим улочкам, слушаю, как Тине, местный бондарь, бьет деревянным молотом по своим бочкам, как напротив пискляво ругаются две женщины, — в общем, я слышу и вижу все. Я раскланиваюсь со знакомыми, вежливо интересующимися моим здоровьем, а я, в свою очередь, любезничаю с ними. Никогда я еще не ощущал себя таким живым, как теперь. А я умер, только об этом не знает никто. Для достопочтенных бюргеров Вертхайма я чужеземец, доктор теологии и риторики, с непонятным, но звучным именем. Да, я откуда-то прибыл, да, я путешествую по Европе, притом не просто путешествую, а с грамотой самого государя императора. Вероятно, в их глазах я выгляжу невесть как таинственно, но, с другой стороны, доктор теологии, притом богатый, просто не может не быть кладезем премудростей и тайн. А если бы они знали…
Что, собственно, могут они знать? Что я из будущего? Заяви я такое — и меня тут же упрячут в первый попавшийся монастырь, сочтут за сумасшедшего.
Фантомные боли… Видимо, когда-нибудь я свыкнусь с ними. Труднее свыкнуться с мыслью, что я обманулся. Мне казалось, стоит попасть в прошлое, и я смогу поступать как заблагорассудится. Ничего подобного. Я сатана, дьявол, лукавый и, хочу я того или нет, должен играх свою роль. Иногда она меня забавляет, но больше раздражает. Не только потому, что я обманулся в иллюзиях безграничной свободы, но и потому, что постоянно приходится считаться с кем-то и с чем-то — даже больше, чем когда я скитался по оазисам. Парадоксально, но я даже не свободен в своих поступках, и, конечно, ему, то есть мне, от этого ох как невесело.
Снаружи доносится шум. Я приподнимаюсь с обтянутого кожей стула у камина, отодвигаю занавеску на узком окне. Внизу шагает отряд наемников-швейцарцев. Солдаты идут молча. Острие алебард сверкает в сумерках. Командир, как принято, на лошади, она подскальзывается, скребет копытами по булыжнику. Огромное красное солнце отражается на куполе колокольни.
Лучиано все еще нет. Обещал вернуться сегодня, но, видимо, задержался у очередного пациента. В последнее время он по горло занят работой. Подозреваю, что он навалил на себя кучу дел не без тайного умысла — хочет забыть договор со мною. Запродал свою душу, а теперь мучается, не подавая вида.
Вспоминаю ту ночь, когда я вызволил его из подземелья. Ночь нашего договора.
Внизу под нами лежал город, там угадывались контуры островерхих домов, в беспорядке разбросанных, погруженных в сон. На противоположном холме чернели башни замка, отсюда они казались игрушечными. Мне не хотелось ни о чем говорить, я боялся спугнуть словами видение ночного Вертхайма, словно проступившее из детства, когда мне читали загадочные и немного печальные сказки о таких вот глухих средневековых городах, о волшебниках, что появляются вот в такие лунные ночи.
По всей вероятности, мое настроение передалось Лучиано, ибо я заметил легкую тень удивления в его глазах.
— Вот твой мир, лукавый, — сказал он, обведя рукою пространство перед собой.
Я ни о чем его не спрашивал. Тогда он заговорил сам. Он говорил как человек, которому уже нечего терять, который жаждет излить душу перед кем угодно, пусть хоть перед самим дьяволом.
Он смутно помнит своего отца. В памяти его осталась какая-то башня и келья с зарешеченным окном. Отец поднимает его на руках к окну. Внизу открывался город: острые черепичные крыши, искривленные от древности улицы, а напротив — собор со статуями, на которых сидят голуби. В рассказах отца ’статуи оживали, и тогда мальчик начинал понимать, почему каждое изваяние наречено именем, подобно каждому из смертных. И все было просто и хорошо.
Однажды отца увели. Мир в то утро наполнился людьми, а душа — ужасом. Звенели колокола, повсюду сновали стражники и говорили о чем-то непонятном, но настолько страшном, что Лучиано от ужаса затыкал уши.
Потом мальчика продали на соляные копи — искупать грехи своего отца. Погасло солнце, он погрузился во мрак — липкий, наполненный страхом. В узких подземных галереях, куда не мог втиснуться взрослый, Лучиано вырубал вместе с другими детьми соль, и вскоре тело его покрылось язвами; у тех, кто работает на соляных копях, тело всегда покрыто язвами.
Однажды ночью он убежал. Его поймали, избили до полусмерти, и все же он чудом выжил. У каменных глыб соли, при бледном свете сальных свечей его ужас медленно переплавлялся в ненависть.
И когда всем уже казалось, что он сдался, смирился, он снова решился на побег. Монах-скитник укрыл его, выучил попрошайничать и воровать, и с той поры, сколько помнит, Лучиано так и жил среди скитников, бродил с монахом по дорогам, иногда еле живой от голода. А монах все твердил, что сей многогрешный мир — обитель дьявола, и мальчик свято верил монаху, ибо монах не мог солгать, потому как был он волгером.
Потом схватили и высекли монаха. Лучиано спасся чудом, но науку монаха затвердил навсегда. Зло пребывает здесь, на земле, его порождают торгаши, ростовщики, сильные мира сего, а дьявол, сатана, лукавый радуется мерзким их деяниям, ибо деяния оные — дело сатанинского наущения.
Я слушал Лучиано и молчал. Вглядываясь в бледное его лицо, освещенное лунным светом, я вспомнил наконец, что значит волгер. То были они — еретики, богомилы,[1] разбросанные по свету, слова их западали в души униженных, падших, заклейменных проклятьем. Их жгли на кострах, воздевали на дыбу, вешали, но слова в отличие от людей нельзя было умертвить. Волгер по странным законам языка означало болгарин.
Не я принадлежал ему, а он мне, кровь от крови моих неведомых предков, усеявших своими костями всю Европу, заронивших в души зерна справедливости и братства. Лучиано принадлежал мне, и я никому его не отдам.
Я слушал и молчал. Порою мне трудно было его понять. Он говорил о людях, которых я никогда не знал, о местах и событиях, мне неведомых, о ночах и дорогах, о тайных сборищах, о смерти, следовавшей по его пятам, о городах, красивых, как сказка. Какой-то грек из Венеции приютил его у себя, выучил искусству выплавки золота, а главное, тайному ремеслу приготовления ядов.
К золоту Лучиано не влекло, а по части приворотных зелий и отрав он кое в чем превзошел своего учителя.
Мне было странно слышать откровения заклинателя о страшном его ремесле. Оказывается, любой яд, любая отрава были для него всего лишь орудиями мести за поруганное прошлое, средствами расплаты. Он знал наперед: сей господин отдаст богу душу скороспешно, терзаемый видениями преисподней, а оный начнет беспомощно чахнуть, хиреть, покуда не изведет близких нытьем и желчными попреками, прежде чем предстать пред горнилом преисподней. Сама по себе смерть — ничто, каждый умирает. Но чувствовать, что умрешь именно ты, но замечать, как люди, даже любившие тебя, теперь уже жаждут твоей смерти и как друзья и враги тайком готовятся к твоим похоронам, — пред такой земной расплатой меркнут призрачные угрозы адских мук.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});