Московские Сторожевые - Лариса Романовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как вашу девочку зовут?
Дочкино имя вязнет на губах, заставляет расставаться с волшебным дымом.
— Меня Айна зовуть! — вмешивается в разговор эта паразитка. Уже не кричит и не плачет, но на тетку смотрит с недоверием.
— Ирина? И сколько же тебе лет, Иринушка? — Перламутровая чуть нагибается, заводит осиротевшие пальцы в карман.
— Алина! Она не все буквы еще говорит. — Надо бы повежливее, а получается опять раздражение. А ведь это плохо, ребенок смотрит и пример берет.
— Ничего, научится еще, — вновь улыбается столь неубедительно страшная тетя. — Сколько ей сейчас?
— Четыре и два. Ой, то есть четыре и три.
— Точно научится, да, Алин? — Тетка сейчас сидит почти на корточках, но равновесия не теряет, заглядывает в зареванное лицо, чуть присвистывает на пару секунд — словно пытается сдуть детские слезы. Алинка даже не кивает в ответ, раскрыла рот и пускает слюни на ворот капора. Потому как сперва у перламутровой из кармана на асфальт вываливаются все те же многострадальные перчатки, потом смятый фантик от мятной жвачки, а затем на серый февральский свет выныривает немыслимый трехгранный тубус, похожий на очень большой карандаш.
— Можно? — вопрошает перламутровая и как-то застенчиво улыбается.
— А что это? — Дурацкий вопрос, позорный, наверняка выказывающий нищебродство и… А сигарета все не кончается и не кончается, как будто ее кто заколдовал, ей-богу.
— «Тоблерон». Это шоколадки такие…
На цыганку тетка не похожа, а вот на мошенницу…
— Вы не берите в голову. У меня своих детей нету, а вот… — печалится на секунду перламутровая. И понятно, что по возрасту она куда старше, чем выглядит, от нее прям сквозит грустью — так же безнадежно, как холодом на перекрестке.
— Ну, может, родите еще.
— Не в этой жизни, — отмахивается тетка, беззаботно расставаясь с шоколадным сокровищем.
— Алина! Что надо сказать?
— Ну что, пойдешь ко мне жить? — с несмелой надеждой спрашивает перламутровая.
— Неть. Я к маме ить пойду. — И Алинка изо всех сил вцепляется в шоколадку — видимо, чтобы не отняли.
— Это правильно. — Она словно выдыхает сейчас невидимый дым, эта бывшая курильщица. — Любишь маму, Алин?
— Юблю…
— Ну и мама тебя любит. Даже когда сердится, то все равно любит. Поняла? — Перламутровая выпрямляется, наводит порядок в карманах, улыбается нежно и виновато.
— Вы не думайте, мы с ней обычно…
Но собеседница не слышит никаких оправданий. Смотрит внимательно глазами в коричневой подводке. Жалко, что она только курить бросила, а не краситься еще, допустим. Странный взгляд. Не как у человека, а… словно светофор мигает. Может, она эта, из экстрасенсов? Как там оно, эн-эл-пэ, что ли?
— Улыбнитесь, — почему-то просит она. И сама улыбается: так четко и аккуратно, будто показывает, как это надо делать. Не как в рекламе жвачки и пасты, а словно учительница у доски: вот так пишем букву «О», а вот так крючочек, а вот так улыбаемся… Смешно. Как в детстве. И легко тоже как в детстве. И даже хочется немножко побезобразничать, совсем чуть-чуть. Хорошо, что сегодня снег липкий, можно будет…
— Алинка, ты обертку от шоколадки не выбрасывай, мы из нее нос снеговику сейчас сделаем!
— Какому снеговику? — У дочки веснушки скрылись под толстым слоем шоколада. Вот бывают же чудеса, а?
— Большому, белому, важному такому. Мы его сейчас с тобой…
Надо бы обернуться, поблагодарить странную перламутровую прохожую. Но ее как будто нет сейчас. Взревел тремя нотами черный телефон в недрах модного пуховика, ощетинилась антеннка:
— Алло, Семен? Как хорошо, что ты позвонил! Сейчас, подожди секундочку, я…
Муж, наверное. А может, и нет — не было у перламутровой на пальце кольца, ни золотого, ни…
— Сейчас, Семен! Ну что, Алинка, пока?
— Пока-ааа…
— Маму больше не обижай?
— Лано…
— Спасибо вам, вы себе не представляете, какое именно…
— Сейчас, Сеня… А ты, Алинка, если передумаешь, то приходи ко мне жить… Хорошо?
— Хоосо… А ты мне купишь…
— Я тебе все куплю. Весь мир. Ага, Сеня, я сейчас буду. — Перламутровая поворачивается, чтобы куда-то бежать — кажется, на дорожную обочину, ловить частника. И вдруг притормаживает: — У вас перчатка не пропадала? Алинка, это не твоя висит?
Мохеровая перчатка и вправду перекинулась через кривые перила магазинного крыльца. Смешная такая, желтенькая. Как цыпленок. Как мимоза весенняя, честное слово. Или… нет. Как будто кто-то облака растормошил и выпустил им сюда солнечный луч. Весна будет.
3Давно мне такие четкие сны не снились. Или это прошлая жизнь осколком вдруг выстрелила? Я бы и дальше посмотрела, но вот крылатик… Клаксон орал. Нагло, бодро и крайне весело, не понимая своим кошачьим умишком, что сейчас я как-то не в состоянии шкрябать по потолку мокрым веником, сшибая хрусталинки с люстры и развлекая этого крылаткиного детеныша.
Отсутствие оставшейся у Старого мамы-кошки и сгоревшей насмерть мамы-Доры Клаксона не смущало. Он оказался зверем вполне самостоятельным и на р-р-редкость активным, требующим корма и внимания, причем одновременно. Именно благодаря нехитрой схеме «кормить — играть — снять с люстры — убрать — кормить — убрать — снять с занавески в ванной — опять кормить» я не спятила, не впала в маразм и панику, и каким-то непостижимым образом справилась со своими рабочими обязанностями.
В отличие от моей ласковой мирской Софико или балованной, но весьма воспитанной Цирли, этот рыжий заср… питомец начинал побудку не с мурлыканья, а с шумного хлопанья крыльев и виляния хвостом. Надо ли говорить, что крылья и хвост проезжались по моей, как правило, зареванной и припухшей со сна морде лица?
Приходилось вставать, нащупывать тапки, открывать глаза и топать на раздачу кормежки. Пить столь полезный для котят глинтвейн Клаксончик отказывался. Малолетний котяра требовал мадеры, которую все больше размазывал по поилке и клетке, чем потреблял. Впрочем, в трех окрестных магазинах, торгующих алкоголем (приходилось их чередовать, как последней спивающейся забулдыжке), на меня уже слегка… посматривали. Больше с сочувствием, как я понимаю. Горем от меня фонило так, что мирские оглядывались. В особенности молодые люди, которых нелегкая заносила по ночам в круглосуточный. Кого-то из них я наскоро протрезвляла, кому-то улыбалась, снимая завтрашнюю боль, одному сотворила небольшую галлюцинацию — так, что он и впрямь завязал со злоупотреблением. Но все это без души, по инструкции. Невкусное было колдовство.
На самом деле, если бы не требующий еды, ласки и всевозможных развлечений Клаксон, я бы вообще не выходила из дома. Так бы и шаталась бессмысленно от дивана к кухонному чайнику, протаптывая маршрут — не короче, чем тот, что был мной отхожен в Инкубаторе. С балкона и из коридора мирские ссоры прослушивались легко, чужое беспокойство само лезло в уши. Я от него почти отмахивалась — смысл вмешиваться, если завтра вместо этой чужой беды ко мне прилипнет новая? Это безнадежно все — примерно как посуду мыть. Ты ее сделаешь теплой, гладенькой, блестящей и приятной на ощупь, а она вскоре опять украсится следами от чего-то жирного, вредного, вкусного и давно съеденного. Так что работала я почти брезгливо, как приговоренная к кухонной мойке домохозяйка.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});