Пасынки восьмой заповеди. Маг в законе - Генри Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Выходит, альбигойцы были во многом правы, — пробормотал аббат. — И не только альбигойцы. Рай и ад пусты, мы радуемся и страдаем здесь и только здесь, ибо ты сам говоришь, что твой внутренний ад — ничто по сравнению с Преисподней, которая время от времени входит в тебя. А ты — здесь. И те, кто не продал душу тебе, умирая, рождаются вновь и вновь, раз за разом проходя все круги земного чистилища… а когда людские деяния переполнят чашу бытия — вот тогда и придет время Страшного Суда. День Божьего Гнева.
— Альбигойцы? — рассмеялся дьявол. — Не знаю, может быть, они и правы — но мне было весело наблюдать костры из катаров-«чистых», когда Прованс полыхал огнем! Не удивляйся, святой отец, я не первый день хожу среди вас… Я смотрел на горящих и сжигавших, и думал: что же такое совершил я, за что меня сделали дьяволом, если эти, и те и другие, искренне рассчитывают попасть в рай?!
Аббат поднял руку, призывая Великого Здрайцу замолчать.
— Тогда, быть может, верно и другое: мучая в себе других, ты не очищаешься сам, как котел с горящими остатками пищи не очищается от копоти. Но ведь и ты находишься на земле — а значит, в чистилище! И если, страдая сам, ты откажешься мучить других; если ты отпустишь их на свободу, разбросаешь свой выкуп, раздашь его нищим, сам превратишься в нищего, которому нечего терять — то, возможно, сумеешь очиститься и родиться заново?! Опустошив ад в себе и пройдя круги чистилища — сохранишь ли ты имя дьявола?!
— Я не думал об этом, — Великий Здрайца с удивлением посмотрел на аббата, и взгляд его на мгновение вспыхнул невозможной, несбыточной надеждой. Вспыхнул — и тут же угас снова.
— Нет… не могу. Это выше моих сил. Я могу только брать, брать и брать, копить души, набивая ими свою кубышку, по крохам собирая выкуп, который когда-нибудь подарит мне освобождение…
— Но ведь тогда способен родиться дьявол во много раз страшнее и могущественнее тебя теперешнего! Родится настоящий Князь Тьмы, и он будет существовать здесь, на земле! — аббат, уже не в силах усидеть на месте, вскочил и заходил взад-вперед, кусая губы и нервно теребя висевшие у него на поясе агатовые четки. — Не так ли родился ты сам: когда прошлый дьявол, меньший, чем ты, накопил наконец свой выкуп и сгорел в его пламени, переплавился, как переплавляется руда, чтобы дать жизнь металлу!
— А мне-то что? — пожал плечами Великий Здрайца. — Ведь это был ЕЩЕ НЕ Я; и это буду УЖЕ НЕ Я!
— Не притворяйся! — аббат Ян резко остановился напротив Петушиного Пера, твердо посмотрев ему в глаза, и через несколько секунд дьявол не выдержал и отвел взгляд. — Ведь там, на мельнице, ты отпустил принадлежавшую тебе душу, вселив ее в мертвое тело — и спас этим нас всех!.. и, возможно, душу того несчастного тоже. Значит, ты можешь отдавать!
— Могу, — с трудом выговорил Петушиное Перо. — Значит, могу. Но как же я потом жалел об этом! Ты жесток, святой отец, ты манишь меня страшным выбором, и в ту минуту, когда я готов принять твой совет, решиться обречь себя на неведомые муки ради несбыточной надежды — я вспоминаю, что не способен порвать свои кандалы! Ты никогда не был дьяволом, святой отец! Тот ад, что во мне, та рука Преисподней, что время от времени входит в меня — они не дадут мне этого сделать! Я не в силах изгнать проданные души из себя просто так, не для определенной цели; я не в силах оборвать связующие нас нити; я кукольник, зависящий от собственных марионеток! Пойми же наконец это, святой отец, и оставь несчастного дьявола в покое! Не искушай меня!!!
Великий Здрайца умолк и поник головой. Руки его дрожали, как недавно — у аббата; и петушиное перо на берете, зажатом в левом кулаке, подпрыгивало и терлось о колено.
Отец же Ян был на удивление спокоен. Он явно уже что-то решил.
— Я верю тебе, — мягко сказал ксендз, наклоняясь к тяжело дышащему дьяволу. — Верю, что самому тебе с этим не справиться. Но тебе помогут.
— Кто? — безнадежно, не поднимая головы, спросил Петушиное Перо. — Ты? Не смеши меня, аббатик…
— Мы, — твердо сказал аббат. — Мы, воры, дети вора Самуила — поможем тебе.
Дьявол в изумлении поднял голову — и увидел, что четыре человека окружили его, придвинулись вплотную и застыли с четырех сторон, словно стража вокруг преступника, словно родители вокруг провинившегося ребенка.
— Сейчас тебе будет очень плохо, — рука Терезы слегка коснулась плеча Великого Здрайцы, и тот дернулся, как от ожога. — Так плохо, как, наверное, еще никогда не было. Потерпи, пожалуйста…
И в следующее мгновение дети вора Самуила вцепились в Великого Здрайцу.
Похожая на оспенное лицо равнина серебрилась под луной, ероша седой ковыль — только луна была другая, ярко-золотая, с ребристым ободком и проступающим по центру чеканным горбоносым профилем, под которым выгибалась надпись на забытом, а может, и неизвестном людям языке; и ковыль был неправильный, потому что сейчас у Марты нашлось время приглядеться и понять, что и не ковыль это вовсе, а седые человеческие волосы, прорастающие прямо из рябых рытвин под ногами.
А по равнине бродили люди. Их было не так уж много, десятка два-три, не больше, и необъятный простор скрадывал их численность, заставляя каждого ощущать себя единственным, заброшенным, одиноким до безумия — люди сталкивались, не замечая этого, проходили один мимо другого, не замечая этого, руки касались рук, плечи — плечей, не замечая этого, не замечая, не…
Ворот не было. Громадных железных ворот, так хорошо запомнившихся Марте еще по первому вторжению, ворот, за которыми валялась беспамятная и обнаженная душа Джоша — не было. Когда Марта осознала, что не видит выхода, не видит границы между равниной Великого Здрайцы и миром живых, она вздрогнула, попятилась, как никогда остро ощущая внутри самой себя ту дыру, что прорвал в ней вываливавшийся Молчальник, перед тем как рухнуть в собачье тело Одноухого… И словно невидимая лава, расплавленная сталь хлынула через женщину, обливая огненным потоком ту самую дыру, затвердевая на краях, приобретая форму, вес, реальность — Марта корчилась от боли, но боль несла очищение, в боли крылся выход, выход из западни, и Марта вдруг подумала, высветив в меркнувшем от чудовищной боли сознании наивную и простую догадку: ворота — это я!
И встала у распахнутого зева, у двух металлических створок высотой вдвое… нет, втрое больше ее самой. Створки слегка колебались, расходясь в разные стороны, как ладони, сложенные чашечкой, когда их хозяин собирается зачерпнуть воды из говорливого ручья, и на стальной поверхности ближайшей ладони — Марта отчетливо видела это — был выбит причудливый барельеф, множество фигурок, сплетающихся в самых невероятных сочетаниях, подобно лозам запущенного виноградника.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});