Чудесные занятия - Хулио Кортасар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мишель, как ты спишь?
— Отлично, — говорит Мишель. — Но иногда снятся, как и всем, кошмары.
Ну конечно, как и всем, но только, проснувшись, она знает, что сон уже позади, он не вплетается в шумы улицы, не накладывается на лица друзей, не просачивается в повседневные заботы (Хавьер сказал, что достаточно двух таблеток — и все будет хорошо); она, наверное, спит легко дыша, уткнувшись лицом в подушку и слегка согнув ноги; и такой он ее увидит сейчас и, сонную, прижмет ее к своему телу, слушая ее дыхание, и она будет беззащитной и обнаженной, и он будет гладить ее волосы; свет желтый, красный, стоп.
Он так резко тормозит, что Мишель вскрикивает, но потом успокаивается, будто устыдившись своего испуга. Опираясь одной ногой о землю, Пьер оборачивается и чему-то потерянно улыбается, и это нечто — не Мишель, и улыбка так и не сходит с его губ. Он знает, что сейчас загорится зеленый, за его мотоциклом пристроился грузовик и легковушка. Кто-то уже сигналит: один, два, три раза.
— Что с тобой? — спрашивает Мишель.
Объезжая, водитель легковушки сыплет ругательствами, и Пьер медленно трогает с места. Мы остановились на том, что я ее увижу такой, какова она есть: беззащитная и обнаженная. Это уже было сказано, мы как раз дошли до того момента, когда увидели ее, как она спит — беззащитная и обнаженная, то есть нет никакой причины, чтобы даже на миг предположить, что будет нужно… Да, слышу: сначала — налево, потом — еще раз налево. Там, это — вон та шиферная крыша? Сосны — как красиво! О, какая прелесть — твой особняк, сосновая рощица, а твои родители уехали, в это нельзя и поверить, Мишель, в подобное почти невозможно поверить.
Встретивший их громким лаем пес Бобби соблюдает внешние приличия, тщательно обнюхивает штаны Пьера, который подкатывает мотоцикл к крыльцу. Мишель уже вошла в дом и открывает жалюзи и как бы вновь встречает Пьера, а он, осматриваясь, видит, что все абсолютно не похоже на то, что он себе воображал.
— Здесь должно было быть три ступеньки, — говорит Пьер. — А этот холл, ну ясно… Не обращай на меня внимания; когда ты представляешь себе одно, видишь на самом деле другое. Мебель, каждая деталь. С тобой такое тоже бывает?
— Иногда — да, — говорит Мишель. — Но, Пьер, я хочу есть. Нет, Пьер, помоги мне, будь добр. Сперва нужно что-нибудь приготовить.
— Дорогая, — говорит Пьер.
— Открой окно: пусть заглядывает солнце. И веди себя спокойно, а то Бобби подумает, что…
— Мишель, — говорит Пьер.
— Нет, сначала мне надо переодеться. Если хочешь, сними куртку. Вот здесь, в шкафу, найдешь бутылки: я в них не разбираюсь.
Он видит, как она убегает, взбегает по лестнице и исчезает на лестничной площадке. В шкафу — бутылки, она в них не разбирается. Холл длинный и темный, рука Пьера предвкушает рождение перил. Мишель ему о них уже говорила, но происходит, словно подспудно, освобождение от некоего колдовства: стеклянного шара нет.
Мишель возвращается в старых брюках и ужасно экстравагантной блузке.
— Ты похожа на гриб, — говорит Пьер ласково: такие слова мужчины обычно говорят женщинам, которые носят слишком свободную одежду. — Ты мне покажешь дом?
— Если хочешь, — говорит Мишель. — Выпить ничего не нашел? Ну ни на что не годишься.
Со стаканами в руках они идут в холл и садятся на софу напротив открытого окна. Бобби радостно вертится около них, затем ложится на ковер и смотрит на них.
— Он тебя сразу же принял, — говорит Мишель, пригубив стакан. — Тебе понравился дом?
— Нет, — говорит Пьер. — Он темный, ужасно обывательский, напичкан мерзкой мебелью. Но есть ты — в этих смешных брюках.
Он гладит ее шею, привлекает к себе, целует в губы. Они сливаются в поцелуе, Пьер чувствует горячую ладонь Мишель, они целуются, скользя понемногу навстречу друг другу, но Мишель вдруг, пытаясь высвободиться, начинает стонать и невнятно лепечет что-то. В растерянности он думает, что самое сложное — это зажать ей рот, но не хочется, чтобы она потеряла сознание. Он резко отпускает ее и смотрит на свои руки как на чужие; до его слуха доносится учащенное дыхание Мишель и глухое ворчание Бобби на ковре.
— Ты сведешь меня с ума, — говорит Пьер, но неуместность этой фразы менее мучительна, чем то, что только что произошло. В нем будто звучал приказ, клокотало неудержимое желание — зажать ей рот, но так, чтобы она не потеряла сознание. Он протягивает руку, лаская на расстоянии щеку Мишель: он готов примириться со всем — есть наспех приготовленную еду, выбирать вина, терпеть жару, льющуюся из окна.
Мишель ест по-своему: смешивает сыр с анчоусами в масле, салат и кусочки краба. Пьер пьет белое вино, смотрит на нее и улыбается. Если бы он на ней женился, то каждый день пил бы белое вино за этим столом, смотрел бы на нее и ей улыбался.
— Любопытно, — говорит Пьер, — мы никогда не говорили о войне.
— Чем меньше говорится… — замечает Мишель, тщательно вымакивая тарелку хлебом.
— Согласен, но порой возникают воспоминания. Для меня все было не так уж и плохо в конечном итоге, в то время мы были детьми. Это было похоже на сплошные каникулы: полный и даже смешной абсурд.
— А для меня война не была каникулами, — говорит Мишель. — Все время шел дождь.
— Дождь.
— Здесь, — говорит она, постукивая по лбу. — Перед глазами и за ними: все было мокро; все, казалось, было запотевшим и мокрым.
— Ты в войну жила в этом доме?
— Сначала — да. Потом, когда пришли немцы, меня увезли к дяде с тетей в Ангьен.
Пьер не замечает, что спичка, зажатая между пальцами, догорает, — от боли он трясет рукой, морщится и ругается. Мишель улыбается — она довольна тем, что может говорить о чем-либо другом. Когда она встает, чтобы принести фрукты, Пьер закуривает и затягивается, словно поперхнувшись, задерживает дыхание, прокашливается, но потом все проходит. Всему можно найти объяснение, если его искать, сколько же раз Мишель упоминала Ангьен в кафе, но сначала эти слова кажутся маловажными и легко забываются до поры до времени, а потом становятся сном или фантастическими видениями. Персик, но без кожуры. Очень-очень жаль, но женщины всегда чистили персики для него, и у Мишель нет причины быть исключением.
— Женщины, если они чистили тебе персики, были такие же дурочки, как и я. А ты лучше бы смолол кофе.
— Значит, ты жила в Ангьене, — говорит Пьер, глядя на руки Мишель с некоторой брезгливостью: это чувство возникает у него всякий раз, когда кто-либо чистит фрукты. — Чем занимался твой предок в войну?
— А, не такими уж и значительными делами. Мы жили, ожидая, что все рухнет в одночасье.
— Вас немцы никогда не беспокоили?
— Нет, — отвечает Мишель, поворачивая персик влажными пальцами.
— Ты впервые говоришь мне, что вы жили в Ангьене.
— Не люблю говорить о том времени, — возражает Мишель.
— Но когда-то, вероятно, говорила, — заметил Пьер. — Не знаю откуда, но мне известно, что ты жила в Ангьене.
Персик падает в тарелку, и кусочки кожуры вновь пристают к мякоти. Мишель очищает персик ножом, а на Пьера снова накатывает брезгливость: он начинает вращать кофемолку изо всех сил. Почему она ничего ему не говорит? По одному ее виду можно заметить, что она страдает, как бы спрятавшись за ширму прилежной чистки этого ужас как сочащегося персика. Почему же она молчит? Ее ведь переполняют слова — стоит только взглянуть на ее руки, а еще — нервное помаргивание, что порой переходит в нечто похожее на тик: одна сторона лица вздрагивает, едва заметно поднимается и вновь опускается, — этот тик, замеченный им еще раньше на скамейке Люксембургского сада, появляется всегда, когда Мишель молчит или у нее испорчено настроение.
Мишель варит кофе, повернувшись спиной к Пьеру, а он прикуривает одну сигарету от другой. Они возвращаются в холл, держа в руках фарфоровые чашечки с синей росписью. Запах кофе приводит их в хорошее расположение духа, и кажется, эта странная передышка и все, что ей предшествовало, к ним совершенно не относятся. Перебрасываясь случайными словами, поглядывают друг на друга и, улыбаясь, с рассеянным видом пьют кофе, словно принимают приворотное зелье, которое свяжет их навсегда. Мишель раздвинула жалюзи, и из рощицы врывается зеленоватый горячий свет, обволакивающий их, как сигаретный дым и запах коньяка, что смакует Пьер, погрузившийся в мягкое полузабытье. Бобби спит на ковре, вздрагивая и вздыхая.
— Он все время спит, — говорит Мишель. — Иногда плачет и неожиданно просыпается, смотрит на всех нас, как будто только что прошел через все муки ада. А ведь он еще щенок…
Так сладостно и отрадно быть здесь, так прекрасно ощущать себя в этот миг, закрыть глаза, вздыхать, как Бобби, проводить рукой по волосам — один раз, другой, почти что не чувствуя своей руки, будто бы она чужая, легкое щекотание, когда рука соскальзывает к затылку, покой. Когда он открывает глаза, видит бледную, с полуоткрытым ртом Мишель: в ее лице — ни кровинки. Он непонимающе смотрит на нее, стакан с коньяком опрокидывается на ковер. Пьер видит себя в зеркале: ему даже почти нравится его прическа — волосы разделены пробором надвое ровно посредине, как у героя-любовника в немом кино. Отчего плачет Мишель? Нет, она не плачет. Но ведь только плача так закрывают лицо руками. Резко отняв ее руки от лица, Пьер целует ее в шею, ищет ее губы. И рождаются слова: и ее, и его, — они, как зверьки, ищут друг друга и, найдя, продлевают ласками свою встречу; их окружают запахи сиесты, одинокого дома, лестницы, ожидающей его, со стеклянным шаром у начала перил. Пьер хотел бы взять Мишель на руки и бегом подняться по лестнице, ведь ключ у него в кармане; и он войдет в спальню и, прильнув к ней, почувствует ее дрожь и примется неуклюже копаться в ее застежках, завязках, пуговицах, но стеклянного шара у начала перил не существует, все — далеко и ужасно. Мишель здесь, рядом, но так далека и рыдает, сквозь мокрые от слез пальцы можно увидеть ее плачущее лицо, а полное жизни тело ее содрогается от страха и отвергает Пьера.