Собрание сочинений в 9 тт. Том 3 - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Выяснять еще, к черту! — Маклендон рывком высвободил руку. — Все, кто со мной, — пошли! А кто не хочет… — С усилием вытирая рукавом лицо, он обвел всех пристальным взглядом.
Трое встали. Коммивояжер выпрямился в кресле.
— Вот что, — сказал он, сдергивая салфетку с шеи, — сними с меня эту тряпку. Пойду с ним. Я живу не здесь, но, ей-Богу, если наших матерей, наших жен и сестер… — Он мазнул салфеткой по своим мыльным щекам и швырнул ее на пол. Маклендон стоял у входа и осыпал остающихся бранью. Еще один поднялся и двинулся к нему. Все сидели как на иголках, не глядя друг на друга, потом один за другим вставали и присоединялись к Маклендону.
Парикмахер поднял салфетку с пола. Принялся ее аккуратно складывать.
— Ребята, не делайте этого. Билл Мейс тут ни при чем, точно. Я знаю.
— Двинулись, — сказал Маклендон. Крутнулся на каблуках. Из кармана его штанов торчала рукоять тяжелого самозарядного пистолета. Они вышли. Решетчатая дверь захлопнулась за ними с треском, звучно раскатившимся в мертвом воздухе.
Парикмахер быстро и аккуратно вытер бритву, отложил ее, забежал в заднюю комнатку и снял со стены шляпу.
— Постараюсь скоро вернуться, — бросил он остальным парикмахерам. — Не могу же я позволить… — И бегом выскочил. Два других парикмахера вслед за ним подоспели к двери, на отскоке поймали ее и, высунувшись, уставились ему вслед, на улицу. Воздух был безвкусен и мертв. Где-то у основания языка он давал металлический привкус.
— Что он может сделать? — сказал первый. Второй шепотом повторял: «Не дай Бог, не дай Бог». — По мне, что Биллом Мейсом оказаться, что Пинком, если он Маклендона доведет.
— Не дай Бог, не дай Бог, — шептал второй.
— Ты как думаешь, он и вправду это с ней сделал? — сказал первый.
II
Ей было лет тридцать восемь или тридцать девять. Она жила в небольшом сборном доме с больной матерью и желтовато-бледной, тощей, неиссякаемо энергичной теткой и каждое утро между десятью и одиннадцатью выходила на крыльцо в отделанном кружевами ночном чепце, садилась в кресло-качалку и покачивалась в нем до полудня. После обеда отправлялась ненадолго прилечь, пока жара не спадет. Потом, надев одно из трех-четырех легких платьев, набор которых обновляла каждое лето, она шла в центр города и до вечера бродила с другими дамами по магазинам, где они осматривали и ощупывали товары и торговались с приказчиками холодным и не допускающим возражений тоном, причем без малейшего намерения что-либо купить.
Она выросла в приличной семье — не из самых богатых в Джефферсоне, но ее родственники были людьми вполне прилично устроенными, а сама она, при заурядной, в общем-то, внешности, все еще была довольно стройной и обладала такой же веселенькой, как ее платья, хотя и несколько вымученной манерой держаться. В молодости у нее было стройное нервное тело и та резковатая жизнерадостность, благодаря которой ей удавалось некоторое время держаться на гребне светской жизни города, во всяком случае ее подростковой волны, которая ограничивалась вечерами в школе и церковными сходками, пока сверстники Минни еще не настолько простились с детством, чтобы обращать внимание на различия в общественном положении.
Она последней поняла, что почва уходит у нее из-под ног, что в компаниях, где она прежде разгоралась огоньком чуть более веселым и бойким, чем другие, у юношей мало-помалу входит в обычай развлекаться, поглядывая на нее пренебрежительно, а у девушек — мстительно ее подкалывая. С тех пор ее лицо и приобрело мину этакой вымученной веселости. Эта мина была при ней как маска или флаг, когда она по-прежнему участвовала в вечеринках и пирушках, происходивших то на затененной веранде, то на летней лужайке, а в глазах застыло недоуменное выражение — следствие яростного неприятия истины. Как-то вечером на такой пирушке она услышала, что говорят о ней две девушки и парень — ее бывшие одноклассники. С этих пор она приглашений не принимала.
На ее глазах девушки, с кем она вместе выросла, выходили замуж, обзаводились детьми, начинали жить своим домом, а у нее все не появлялось мужчины, который бы всерьез ухаживал за нею, и вот, наконец, дети ее подружек несколько лет уже звали ее «тетей», тогда как их матери рассказывали им веселыми голосами о том, как в юности у тети Минни от поклонников отбоя не было. Потом весь город стал свидетелем того, как она воскресными вечерами разъезжает в машине рядом с кассиром из банка. Он был вдовцом, лет около сорока — краснолицый мужчина, от которого всегда слегка попахивало то ли парикмахерской, то ли спиртным. Он первым в городе приобрел машину — красную малолитражку; у Минни же была дотоле в городе невиданная, предназначенная специально для автомобильных прогулок, шляпка с вуалью. Одни жалели ее: «Бедная Минни!» — «Что ж, — говорили другие, — она уже не маленькая, сама может за себя постоять». Тогда-то она и начала настаивать, чтобы ее бывшие одноклассники приучали своих детей называть ее не «тетей», а «кузиной».
И вот прошло уже двенадцать лет с того времени, когда общественное мнение отнесло ее к разряду «порченых», и восемь с того, когда кассир перешел в банк в Мемфисе; теперь он приезжал раз в год, всего на сутки, под Рождество, которое он справлял на традиционной пирушке холостяков, происходившей каждый год в охотничьем клубе у реки. Жившие по соседству, чуть отодвинув занавески, наблюдали за пирушкой, а потом, обходя соседей с рождественскими визитами, рассказывали ей о нем: как хорошо он выглядит, как — по слухам — он вовсю процветает в большом городе, и веселыми, потаенными глазами следили за выражением ее вымученно-веселого лица. Обычно к этому часу в ее дыхании уже чувствовался запашок виски. Спиртным ее снабжал молодой парнишка, продавец содовой шипучки: «Ясное дело, держу специально для старой девы. Должны же быть и у ней какие-то радости!»
Ее мать теперь совсем не выходила из своей комнаты; дом держался на тощей тетке. В этом окружении веселенькие платьица Минни, ее праздные, пустые дни казались чем-то яростно нереальным. Из вечерних развлечений у нее оставалось кино, куда она ходила только с женщинами, с соседками. В приближении вечера каждый день она надевала одно из своих новых платьев и в одиночестве отправлялась на центральную улицу, где среди предвечернего оживления уже вовсю мелькали изящные шелковистые головки, тоненькие угловатые руки и настороженные бедра ее малолетних «кузин», которые там прогуливались, то тесно прильнув друг к дружке, то хихикая и перекрикиваясь с какими-нибудь мальчишками у прилавка с содовой; она проходила мимо, вдоль сомкнутой шеренги