Зимний ветер - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И только по дрожанию его пепельных губ Петя понимал, как мучительно он страдает.
На груди у Василия Петровича был пришпилен революционнотраурный черно-красный бант, и, когда вокруг него запели "Вы жертвою пали", он решительным тенором стал подтягивать, то и дело подергиваясь головой, как бы желая избавиться от какого-то хомута, натершего ему шею.
Дальше следовал гроб с телом Жени Черноиваненко. Красивая, гладко причесанная головка мальчика плавно покачивалась на пухлой домашней подушке с красной меткой, и Мотя не могла оторвать глаз от лица брата. А с другой стороны гроба неотрывно смотрела на сына Матрена Федоровна, до глаз, совсем по-старушечьи, повязанная темным платком, и по ее худым, запавшим щекам, не переставая, точились слезы, собираясь вокруг посиневшего, морщинистого рта.
Терентий одной рукой мощно поддерживал гроб, а другой вел под руку Матрену Федоровну, как бы желая ее провести как можно осторожнее, а сам, не таясь, тоже плакал, и слезы блестели, как соль, на его обкусанных усах.
На Куликовом поле была уже вырыта громадная четырехугольная могила, куда стали опускать на канатах и полотенцах гробы, устанавливая их один поверх другого в два ряда, штабелями.
Слышался стук молотков. Это забивали гвоздями крышки.
Какая-то обезумевшая женщина в мокрой котиковой шапочке рванулась вперед и хотела броситься в могилу, но поскользнулась на мокрой глине, упала, и ее оттащили под руки назад, но она снова вырвалась, подбежала к яме и швырнула туда обручальное кольцо, тускло блеснувшее в синеватом дождливом воздухе.
Матрена Федоровна все время хваталась за угол гроба, и ее тоже отвели под руки в сторону.
Татьяна Ивановна стояла на коленях в грязи, перемешанной сотнями ног, ломала руки, и ее с двух сторон пытались поднять Сигизмунд Цезаревич и Василий Петрович, который все время сердито, раздраженно повторял:
– Я прошу вас… Я прошу вас…
И Пете казалось, что он сейчас скажет: "Вы не умеете себя держать".
На лице Василия Петровича продолжало держаться выражение гордости. Он гордился своим мальчиком, погибшим, как герой, во имя счастья народа. Но, когда гроб заколотили и красная крышка медленно скрылась в яме, Василий Петрович опустил голову, сказал:
– Ну вот и все, – и приложил к глазам большой белый свежевыглаженный платок.
Но вот замелькали вымазанные мокрой землей и глиной лопаты, затрещал ружейный салют, потом из-за вокзала ударило несколько холостых пушечных выстрелов – это палил бронепоезд "Ленин", где за командира оставался Колесничук, – тучи галок и голубей взлетели над колокольнями и куполами Афонского и Андреевского подворья, над обгорелой крышей пятой гимназии, над вокзалом с выбитыми часами, потом все смолкло, и в наступившей тишине явственно послышался ужасающе редкий, дисгармоничный похоронный звон. Это из Ботанической церкви начался вынос тела генерала Заря-Заряницкого.
Оттуда ветер принес ангельски-высокие, воющие звуки хора архиерейских певчих; издали мелькнули синие кафтаны с кистями этих певчих.
В переулке стали двигаться зажженные хрустальные фонари и слабо пылающие при дневном свете смоляные факелы, потянуло ладаном, блеснули как бы осыпанные слюдой ризы духовенства, митра архиерея, черные клобуки монахов, и медленно выступили вороные лошади погребальной упряжки, в белых сетках и с черными страусовыми перьями над головой, а за ними показался весь разубранный перьями и зажженными фонарями, заваленный фарфоровыми венками с георгиевскими лентами, белый, покачивающийся на рессорах катафалк с высоким серебряным гробом генерала Заря-Заряницкого, а за ним – траурные вуали и нарукавные повязки родных и знакомых.
В то же самое время на земляном холме над братской могилой, выросшей посреди Куликова поля, каменщики в белых фартуках поверх пальто и шинелей уже успели сложить большой цоколь из брусков светло-желтого одесского ракушняка, приготовленных заранее.
Потом подъехал грузовик. На нем стояли несколько рабочих завода Гена, и среди них Петя узнал высокую, костлявую фигуру товарища Синичкина в маленьких железных очках, с впалой грудью.
Они привезли большой двухлемешный плуг с коваными ручками, крюками и кольцами, выкрашенными ярким суриком.
Они подняли этот красный плуг, сняли с грузовика, перенесли на плечах к братской могиле и установили на каменном цоколе – первый революционный памятник, открытый Советской властью в городе Одессе.
Может быть, это был первый советский памятник во всем мире.
Потом начался митинг.
Ночью, разливая вокруг розовое зарево, горел хуторок мадам Стороженко.
37
СВИДАНИЕ
Однажды, придя домой (теперь они вместе с отцом занимали две комнаты в бывшей так называемой барской квартире, брошенной хозяевами на Маразлиевской в доме Аудерского, куда их вселил по ордеру новый городской Совет), Петя нашел под дверью узкий конверт с черной траурной рамкой, надписанный знакомым почерком и надушенный французскими духами «Лориган» Коти.
Отца не было дома, он еще не возвратился с заседания комитета преподавателей и учащихся бывшей одесской пятой гимназии, теперь превращенной в железнодорожный техникум, где Василий Петрович исполнял обязанности заведующего учебной частью. Соседка по квартире, жена слесаря Толубьева, тощая, чахоточная женщина, не привыкшая еще после ужасающего подвала на Молдаванке к такой громадной, роскошной квартире, деликатным шепотом сказала Пете, что письмо принесла какая-то девушка в платочке, видать, горничная.
На листке полотняной бумаги с такой же траурной каймой было написано:
"Нам необходимо увидеться. Завтра возле Александровской колонны ровно в пять. Ир.".
И все то, что казалось погребенным навсегда и забытым, вдруг воскресло в душе Пети.
Александровская колонна, памятник "царю-освободителю", стояла в Александровском парке на вершине искусственной горки, куда вела дорожка, обсаженная низким парапетом из стриженых мирт и туй.
Цоколь и ступеньки памятника были сделаны из красного полированного гранита с черной капителью, а самая колонна из черного полированного Лабрадора, блестящего, как зеркало, с чугунной шапкой Мономаха на ней.
Шапка Мономаха с крестиком наверху обозначала тяжкий жребий "царя-освободителя", убитого революционерами.
С высокой площадки вокруг колонны открывался широкий вид на море, и на порт, и на стену со сквозными арками – остатками турецкой крепости Хаджи-бей, – и это уединенное возвышенное место было одним из тех, где обычно назначались наиболее значительные любовные свидания.
После январских оттепелей внезапно ударили настолько сильные морозы, что море замерзло до самого горизонта, что случалось обычно один раз в четыре года, не чаще.
Птицы падали на землю, убитые на лету морозом.
Хорошо еще, что не было ветра, иначе невозможно было бы дышать. Чистое небо было того нежного, телесного цвета с еле заметной лиловатостью на горизонте, один вид которого как бы перехватывал дыхание и заставлял леденеть ресницы.
Разнообразные деревья парка, обросшие инеем, были похожи на белые облака, севшие на землю, над которыми легко рисовалась верхушка Александровской колонны с шапкой Мономаха и купол обсерватории.
Ледяное красное солнце садилось где-то в снежной степи, далеко за городом, за обгорелыми постройками хутора мадам Стороженко, а высоко над головой белел детский ноготок новорожденного месяца.
Петя шел по аллеям парка, по их белым глухим коридорам, и слышал, как у него бьется сердце – так тихо было вокруг.
Это было не обычное молчание безветренного морозного вечера, а тишина, удвоенная неестественным, мертвым безмолвием замерзшего моря.
Петя шел затаив дыхание и прислушивался, не послышатся ли под заиндевевшими сводами деревьев знакомые шаги.
Но вокруг все было безмолвно.
Он был единственным живым существом в этом огромном, белом, оцепеневшем мире Александровского парка. Но едва он поднялся на вершину горки, как тотчас увидел Ирину.
Она стояла, отражаясь в зеркально-черных лабрадоровых плитах громадного цоколя, маленькая, как девочка, но по-женски стройная, в котиковом коротком жакете, в узкой английской юбке, серых фетровых ботиках с мехом, и, откинув с лица траурный креп, неподвижно смотрела в замерзшее море, прижимая к груди руки, спрятанные в муфту.
Петя остановился, чтобы перевести дух.
Она с живостью обернулась на скрип гравия и быстро пошла к Пете, протягивая к нему маленькие руки в черных лайковых перчатках и отбрасывая коленом муфту, болтающуюся на шелковом шнурке.
Петя увидел ее бледное, освещенное инеем деревьев, осунувшееся, как бы вымытое ледяной водой лицо, такое простое, будничное, с небольшими веснушечками, которых он никогда раньше не замечал, с глазами по-прежнему прелестными, но не такими фиолетовыми, какими он привык их всегда представлять, с горестно сложенными губами и маленькими морщинками в углах этих бледных, почти бесцветных губ, – и душа его задрожала от жалости и любви.