Новый Мир. № 2, 2000 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какие-то неуловимые черты, неуловимая человеческая живинка, интонация речи внушали мне рискованную мысль: да это же Мишка Пряслин! Только у этого Мишки уже поседели виски, наметилась сократовская плешь, а у пятерых его детей завелись собственные дети. Между прочим, из 76 веркольцев, награжденных медалью «За доблестный труд в годы Великой Отечественной войны», Михаил Иванович — самый молодой.
— В сорок втором пришлось мне бросить школу и идти в колхоз. Сразу отправили в лес на заготовки. Жили в фанерных бараках, спали на нарах. Подъем в пять утра, проспал — пойдешь под суд. Так ведь не просыпали! Встанешь, а руки-ноги не шевелятся. И ватник мокрый, за ночь не успевал просохнуть. Робишь, робишь — и конца работы не видно. Требовалось вручную нарубить от пяти до восьми кубометров да на сани погрузить. Это для дюжего мужика непосильная норма, а я пацан. Иной раз думал: хоть бы заболеть, что ли, — домой бы отпустили. Дак ведь не болели тогда люди. Все болезни после войны пошли…
Я напомнил Михаилу Ивановичу запись из дневника писателя, относящуюся непосредственно к нему. Вечером 15 июля 1979 года они случайно встретились на улице и разговорились. Федор Александрович спросил:
«— Почему твой сын не стал управляющим в Верколе?
— Жить хочу.
— Не понимаю.
— А кому бы пришлось разоряться (мучиться, переживать. — О. Л.), если бы сын стал управляющим? Мне.
— Почему тебе?
— А как? Я бы ведь по каждому случаю закипал. Такой бардак в совхозе — разве бы я стерпел?
— Вот и хорошо.
— Нет, пускай другие. А мне еще пожить хочется. А с этим управляющим я живо откину копыта».
Михаил Иванович ответил не сразу: видимо, этим напоминанием я наступил на его больную мозоль. Он вздохнул:
— Эх, Федор Александрович… Все мы хороши — профукали Верколу, проморгали, проболтали. Любят у нас на Руси языком кружева плести. Вот и дожили до ручки… А нынче-то что? Нынче мы уж старые стали…
Сколько раз Абрамов объяснялся в любви к Верколе! «Не знаю, как перелетные птицы, а я уже с января начинаю томиться по Северу, и моя родная деревня день ото дня все обольстительнее представляется мне…»; «Летели в тучах, в облаках, потом самолет нырнул вниз, и вдруг открылась Пинега: яркая-яркая зелень лугов, далекие, серебряные деревеньки… Сердце запело от радости: родина-мать!..»; «Вся человеческая история — только миг в жизни Вселенной. Но как хорош этот миг! Воздух, тишина, красота… Веркола моя ненаглядная».
Но эта Веркола могла обернуться и злой, мстительной мачехой, когда писатель шел против шерсти. Из года в год в его записной книжке накапливались такие строки: «Второй день под угором бродят по посевам лошади с жеребятами. Все это видят из деревни, проходят мимо — и ноль внимания. Не свое…»; «Куда мы идем? Полна деревня народу, и полно пьяных (второй день свадьбы), а на лугу никого…»; «Часов в одиннадцать зашел в клуб. Шпана пьяная, матерщина. Все пьяные от мала до велика…»; «Не пойму, что такое нынешний человек в Верколе? Рабочий? Нет. Мужик? Нет. Какая-то неопределенность…»; «Первый час дня, солнышко шпарит… самая-распросамая страда… но никто ничего не делает…»; «Бардак в Верколе неописуемый… но ведь и веркольцы сами виноваты… Дайте, помогите, организуйте. А сами в это время пьянствовать и зубоскалить…»; «Самое страшное в том, что Веркола не исключение. Веркола — Россия… Вся Россия такая, как Веркола. И еще хуже…»
Есть писатели, для которых малая родина является чем-то вроде санатория, где они поправляют свое профессиональное здоровье. Гуляют по лесам и лугам, встречаются с земляками, пьют парное молоко и, обогащенные впечатлениями, уезжают в свои столичные квартиры, чтобы засесть за новый роман… У него было все не так, как у «нормальных» писателей. Он не искал себе легкой жизни процветающего «письменника». Живя в Ленинграде, сердцем болел за Верколу и с наступлением тепла ждал первой возможности, чтобы улететь на родное гнездовье. А оказавшись на месте, снова не находил покоя — ругался с односельчанами и совхозным начальством, выступал на собраниях, с бригадами косцов отправлялся на дальний покос, присутствовал на утренних разводах, помогал материально родным и близким.
— Он как заводной бегал, Федор-то Александрович, — рассказывала мне Ефимья Федоровна Клевакина, его соседка, ныне уже покойная, которая помнила Абрамова годовалым ребенком. — Иной отпускник еще глаза не продрал, а этот уже в бегах, ему все надо чё-то. Летал, как рябок. Он ведь про нашу жизнь не все знал, чуть что запамятовал — сразу к нам, старухам. Что с нас брал, а что из головы придумывал: голова-то ему не зря была привешена… Он и сейчас ко мне приходит, живой. «Ну что, — говорит, — тетка Офимья, как жисть?» Я и жалюся ему, и плачуся: «Совсем старая стала, Федор. На печку уж не могу взобраться, сухая я пакля!» А он, Федорушко, все утешает меня, да наставляет, да лекарьства новые божится достать и всякие слова говорит… Проснешься, быват, а подушка вся мокрая от слез…
В 1963 году в журнале «Нева» у Абрамова вышла повесть «Вокруг да около». По сути дела, это документальный очерк о Верколе, только родная деревня в нем названа Богаткой и изменены подлинные фамилии односельчан. Вскоре в областной газете появилось открытое письмо (21 подпись), которое редакция сопроводила издевательским заголовком «К чему зовешь нас, земляк?». Как легко догадаться, авторами коллективного послания были сами веркольцы — тогдашний председатель колхоза, кузнец, плотник («первый топор Верколы»), тракторист («лучший пахарь Верколы»), учитель, доярки, секретарь сельсовета. Были бы какие-нибудь райкомовские подпевалы, слизняки-угодники — еще можно понять. А то ведь, в общем-то, порядочные, достойные люди! С некоторыми из них писателя связывали общность взглядов, узы родства. Кое-кто из них своей ярой непримиримостью к существующим порядкам вплел свои голоса в канву произведения — и вдруг такой предательский удар ниже пояса. Было от чего растеряться! Федор Александрович хотел помочь Верколе, поддержать ее нравственный дух, а в ответ получил оплеуху.
К чему же призывал «земляк»? Чтобы каждый деревенский житель научился по-хозяйски мыслить, почувствовал бы себя суверенной личностью. Чтобы разорвал порочный круг из инструкций и директив, спускаемых сверху и превращающих работника в тупого бессловесного исполнителя. Чтобы люди получали наконец полновесную зарплату за свои труды… Сейчас эти призывы потеряли свою остроту и злободневность, а тогда «Вокруг да около» прозвучало открытым вызовом партноменклатуре или, как выразились авторы письма, «издевательством, глумлением над совестью, над чувствами советских людей». Писателя упрекали в том, что он, дескать, договорился до того, что «старик с больными ногами, перестав работать в колхозе, за полтора года и дом перекрыл, и баню с погребом построил, и изгородь сделал. И живет старик со старухой в полном достатке».
Более того, у этого «старика без пенсии» все было подчинено рынку, он торговал на лесопунктах и выручал хорошие деньги. С чего бы это, спрашивается? А очень просто: лук и адов труд. «Вместо маленькой грядки с луком, какие водятся при каждом доме, тут была целая луковая плантация. И уж лук так лук — не чета колхозному: перо синее, сочное, разметалось по грядкам точно жирная осока, а луковицы до того крепкие да ядреные — будто репа…» В больном старике из повести с первых же строк угадывался коренной верколец Никита Матвеевич Минин, по прозвищу Луковник, мужик отнюдь не старый и не жадный, отличавшийся прямотой и откровенностью. Не стал человек ждать милостей от родного государства и взял дело обеспечения семьи в свои руки — получилось совсем неплохо. Мог бы запросто расширить луковую плантацию, да колхозное начальство давило на него слоновьей тушей: «Не сметь! Антигосударственная практика! Долой частнособственнический эгоизм!»
«Дорогой земляк! — продолжали авторы письма. — Советуем Вам глубже вникнуть в экономику, а не делать выводы из слов отсталых людей, стяжателей… Из советских людей Вам, конечно, никто не поверит. Но недруги наши, враги социалистического строя, постараются выдать это за истину…»
Самое неожиданное: приехав в Верколу, Абрамов убедился, что повесть его никто не читал. Журнал, где она была напечатана, сельская библиотека не выписывает, а единственный экземпляр, который приходит на Пинежье, затерялся где-то в райкомовских кабинетах. В сущности, он никого уже не интересовал, этот журнал, потому что кампания «по разоблачению» прошла и о ней успели позабыть. Выходит, люди попались на удочку партийных функционеров, позволили использовать себя в роли цепных псов? Эх, если бы все было так просто! Природа человека раскрывается в единстве далеко расходящихся черт и поступков, и покрыть их общим знаменателем невозможно. Жизнь деревенская — как река, у которой кроме твердынь-берегов есть свои боковые русла, прижимы, перекаты, свои завихрения и подводные течения, несущие не только родниковые воды, но и мутную взвесь, кору, пену. Жизнь деревенская с ее недомолвками и сплетнями, с ее светотенями и полутонами намного сложнее, чем самый запутанный социально-психологический роман.