Двое у подножия Вечности - Лев Вершинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Урр-рра! — перекатывается в отблесках пожара.
…и урусы, выныривая из снежной кисеи, подсекают зазевавшихся степняков; им куда лучше известно сплетенье проулков, хоть и невеликое, а запутанное… прыжок, вскрик — кончено!.. и дальше, дальше, перепрыгивая через скорченные тела!.. и Борис Микулич, хрипло дыша, утирает взмокший лоб рукавом, мимолетно вспоминая мягкость домашнего рушника. Воевода не ранен, хотя вымазан с ног до головы, это чужая кровь, татарская, это тех поганцев юшка, что пытались взять воеводскую жизнь… куда им, сосункам!.. и единого удара удержать не могут! Хриплое дыхание рвется из груди. Трудно, ох трудно так-то пахать на старости лет, а что поделать? надо, пускай и в одиночку. Он остался один, совсем один, старый городовой воевода, те, кто был рядом, сгинули куда-то — кто пал в схватке, кто, отстав, затерялся в пуржащих круговертях… и пускай один! так даже лучше выйдет, никого не надо оборонять, как давешнего паренька, который дрался с татарином, ничего толком не умея, и погиб бы, не явись из вьюги Борис Микулич, а после все ж таки погиб, заслонив воеводу от брошенного ножа… один так один, лишь бы весело было, скалится воевода, стараясь набрать сил и не думать о том, что творится кругом; не выходит не думать, не бывало никогда такого, даже в степи половецкой, когда чурки вежи note 80 свои защищали; нелюдское нечто в резне, затопившей проулки, и тьма нелюдская, бесовская… и опять вон татарва бежит навстречу! — ну и нечего думать, ишь, разленился, старый черт!
Громадным вепрем кидается воевода вперед, и меч, прорубая снежную кисею, пополам разрезает ближнего поганца… рука второго отлетает прочь, и степняк бежит искать ее, истошно вопя, а прямое лезвие взметается опять, но третий татарин ловко уходит от смерти, присев и отпрыгнув… ан — врешь! не выйдет! воевода посылает дедовский клинок в круговой разгон, и Тохта, шипя сквозь плотно стиснутые зубы, от бедра до груди просекает толстый тулуп, наслаждаясь вспышкой мучительной боли в глазах сивобородого уруса… получай, свинья! тебе не жить, ты ответишь за моих черигов!.. и Борис Микулич, глядя в оскаленную татарскую харю, вдруг понимает, что не ранен, а убит, что эти мгновения муки — последние в жизни… впервые его одолели хитрым ударом… и не удар вовсе виной, просто стар стал я, просто тяжко уже, невмоготу, и земля дрожит… а татарин скалится, довольный; так нет же! и, кинувшись вперед, воевода перехватывает запястье, не позволив добить себя. Меча уже нет, утонул в снежной наверти, да и не поднять, даже если б был, и плевать! всем тяжелым телом падает Борис Микулич на поганого, подминая кряжистого степняка под себя… пальцы сами находят горло, впиваются и давят мертвой хваткой, а перед глазами вспыхивает белый цветок; больно! больно! боль… — и ничего уже не видит Борис Микулич, а придушенный Тохта, давясь кровавой пеной, все пыряет и пыряет ножом обмякшее тело, пробивая дырки в тулупе и не веря еще, что остался жив; чериги, разбежавшиеся по сторонам, помогают встать, взгляды их полны восторга, и кипчак сознает, что не стоит проклинать уруса, напротив, его следовало бы похвалить за то, что сумел наконец до дна напоить черигов верой в джаун-у-нояна… и, прихрамывая на ушибленную ногу, Тохта снова ныряет в пургу, ведя за собой черигов, спешит снова сражаться, чтобы Ульджай после битвы оценил своего кипчака!
…а вокруг полыхало и звенело, и сквозь воронки снега и ветра, мимо пылающих изб, через груды тел шел Ульджай, повинуясь властной руке отца. Крепко сжимая ладонь, вел его никому не видимый Саин-бахши, и те, кто убивал и умирал, не смотрели на ноян-у-нояна; ни о чем не думалось Ульджаю, ему было спокойно и хорошо, и отцовская рука, спасшая трижды за день, была надежнее всего на свете, даже коня и лука, без которых нет степняка… И по вспаханным саблями проулкам вышел Ульджай к странному месту, куда не докатилась резня.
Одиноко и нетронуто высился перед ним храм урусов, и было вокруг него пусто и чисто, словно и ветер, и пламя обошли стороной жилище бородатого бога; тряслась под ногами земля, а оно стояло прямо и нерушимо, и крест наверху не ходил ходуном, как крыши иных домов. И удивился Ульджай: взметается над урусским храмом снежный ураган и кидается в бешенстве, но расшибается вдребезги и оседает на землю мягким нетающим черным пеплом.
— Урр-рра! — глухо долетает из вихря визг Тохты.
Отец отпускает ладонь, слегка подталкивает в спину: иди! — и уходит прочь, оставляя Ульджая одного перед гранью пепельного ковра. Совсем один остается ноян-у-ноян, и на миг в сердце впиваются сосущая тоска, и горечь, и боль, но тут же исчезают; нельзя позволять слабости одержать верх!
…верни справедливости силу, — велел отец; нет, он не бросил меня, он рядом, он смотрит и верит; я не обману, родной мой, я выполню все, что угодно тебе…
И Ульджай всего лишь мгновение или два помедлил у края нетающей мглы, а потом вздохнул полной грудью и понял: пора!
Не колеблясь шагнул на мягкий пепел и сквозь подошвы сапог ощутил, как он горяч. Кто-то незримый звал, манил за собой, и он шел, уже не слыша, как вокруг умирает город.
Вот она, впереди — дверь. Совсем уже близко. Пляшут вокруг блики, но почти не достигают ее; лишь совсем немного света доползает до темных досок, и никак не различить, за что взяться.
Шаг. Еще шаг.
Сама собой распахнулась укрытая тенью дверь…
И полыхнуло в глаза Ульджаю черным огнем.
СЛОВО О СКРЕЩЕНИИ ПУТЕЙ И КОНЕЧНОЙ СУТИ
…И когда мука заживо разрываемого града перехлестнула наконец край, сама земля содрогнулась, не стерпев многоголосого смертного крика. Обезумев от боли, вздыбилась она и зашлась в судороге, корежа пылающие избы, погребая под грудами крошащихся бревен озверевших людей, не разбираясь в великом гневе своем, кто виновен, кто нет. Заплескались в небе истрепанные лохмотья огня, упали на притихшую в страхе чащобу, и занялись леса. Оглушительно треща, лопались от лютого жара мерзлые вековые стволы, мчалось без пути разбуженное дымом зверье, и, оскорбленная ударами молний, пробившими тяжелые пласты льда, пробудилась от зимнего сна Козька-река, фыркнула возмущенно, качнулась, ломая наледь, и пошла вверх по косогору, набухая неостановимым валом…
Но уже никогда не узнал о том Феодосий. Совсем один стоял он посреди неоглядной пустыни, и, когда слеза промыла на время ослепшие очи, лежала вокруг лишь сплошная каменистая твердь, исчерченная паутиной трещин, и легчайший мелкий песок шуршал под ногами. Ни звука, ни шороха. Лишь рассвет, понемногу занимающийся за горизонтом, чуть подкрашивал неприветливый край в ласковые цвета; голубые и розовые прозрачные тени плясали у самых ног — а ну-ка, поймай! — и воздух звенел, будто после грозы; и было все явным чудом, но в сердце не было страха, ибо знал неведомо откуда: скоро станет понятно…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});