Максим Горький - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Творчество это, когда он об этом задумывался, виделось ему одновременно революционным и традиционным. Он открыл эпоху советской литературы, но корнями уходил в эпоху царизма. Хотел он того или нет, он был живым связующим звеном между великими писателями, которые прославили последние годы империалистической России, и новичками, которые пришли и заявили о социалистическом реализме. На коне в обе эпохи, он, самоучка, олицетворял собой непрерывность русской культуры. Новатор, он был также и продолжателем. Первопроходец, он черпал из прошлого. Он желал бы отдать остаток своих сил, чтобы написать роман, который затмил бы все предыдущие. Однако он вынужден был растрачивать себя на неотложные дела, полезные обществу. Самой высокой его амбицией было создать новую пролетарскую литературу. Чувствуя, что силы иссякают, он постоянно думал о тех, кто придет ему на смену. Как только на горизонте появлялся молодой талант, он радовался этому как личной победе и прилагал все усилия, чтобы сделать его известным. Многие дебютанты в СССР были обязаны своим успехом именно ему. Он был для них словно добрый отец, маг, поднявшийся из темных глубин народа и призванный направлять всех тех, кто чувствовал в себе желание писать. Его работа журналиста, издателя, пропагандиста, литературного наставника съедала большую часть его времени. Он жил в суматохе, плохо совместимой с требованиями творчества. От этой круговерти он страдал и, однако же, испытывал в ней потребность как в оправдании угасанию своего романтического вдохновения. Суетой он все еще пытался создать себе иллюзию плодотворной деятельности.
В октябре 1932 года он отправился в последний раз погреться в ласковых лучах соррентийского солнца. Но умиротворение этого пристанища в конце концов стало его раздражать. Ему казалось, что, удалившись на несколько месяцев, он оставался в стороне от великого движения, которое управляло массами в СССР. При мысли о том, что он отдыхает тут, в забытом уголке Италии, тогда как там, далеко, открывают школы, строят заводы, электрифицируют деревни, он чувствовал себя дезертиром. 9 мая 1933 года он окончательно покинул Италию. 17 мая доставивший его на родину теплоход высадил его в Одессе. Там он прямиком сел на московский поезд.
Со времени прихода Советов к власти правительство стремилось создать Горькому безбедное с материальной точки зрения существование. Не стал ли он официальным рупором власти? Чем-то вроде министра творческой деятельности? От всяких денежных забот его избавили. По возвращении в СССР ему предоставили роскошный особняк (Малая Никитская, дом 6, в центре Москвы). Это двухэтажное здание с фасадом в стиле модерн до революции принадлежало миллионеру Рябушинскому, меценату поэтов-символистов и декадентов. Горькому в этом огромном, богато отделанном здании было неуютно. Он предпочитал жить на даче, которую ему пожаловали сверх того в ближайших окрестностях Москвы, на возвышенности. Благодаря заботливости властей он имел в своем распоряжении автомобиль, личного секретаря, врача. Окруженный вниманием множества людей, он также находился и под наблюдением множества людей, как все видные люди. В его почту, обширную и дифирамбную, иногда проскальзывали анонимные письма, авторы которых упрекали его в пособничестве диктатуре. Некоторые корреспонденты осмеливались даже угрожать ему. Внутри некоторых приходивших к нему конвертов лежала веревочная петля. Этого было достаточно, чтобы ГПУ стянуло вокруг него кольцо шпионажа и охраны. Эта внушавшая ужас организация, специализировавшаяся на травле антиреволюционных элементов, арестовывала по простому доносу и судила на месте, в строжайшем секрете. Ее боялись самые высокопоставленные деятели. Начальник этой политической полиции, Ягода, человек грубый и нещепетильный, стал другом Горького. Он приставил к нему секретаря, Крючкова, и врача, Левина, агентов на жалованье. Часто лично навещал семью. И Горькому в голову не приходило поставить ему в упрек тысячи жертв, которые он имел на совести, – потому что это были в принципе враги народа.
Горький устроился на первом этаже дома на Малой Никитской. На втором жил его сын Максим с женой Надеждой и двумя дочерьми, Марфой и Дарьей. Доверенное лицо, Олимпиада Черткова, следила за здоровьем писателя и вела его хозяйство. Рядом с его кабинетом, просторным и светлым, находилась комната, в которой неотлучно сидел его секретарь Крючков, разбиравший его почту и отвечавший на телефонные звонки. В его полномочия также входила сортировка приходивших к писателю посетителей, которых он заставлял ждать до времени приема. По утрам Горький работал над новым романом или рассказами; после обеда писал статьи и занимался корреспонденцией; после ужина принимал просителей и после ухода последнего из них читал до глубокой ночи. У него было около десяти тысяч книг, многие из которых пестрели пометами, сделанными его рукой. Но также он любил собирать «странные» предметы: очень гордился своей коллекцией японских и китайских статуэток из кости. Он ценил классическую музыку, ненавидел джаз и иногда приглашал к себе артистов, чтобы они исполнили для него русские народные песни. Его стол был открыт для всех. В столовой, окно которой выходило в сад, часто собирались писатели, художники, актеры. Это был, по словам писателя Л. В. Никулина, своеобразный «очаг культуры, где собирались лучшие люди нашей страны, политические деятели, ученые, люди искусства, литераторы, передовые рабочие. Для всех этот дом был маяком мысли, культуры, знаний». Как только он открывал рот, все умолкали. Несмотря на болезнь и возраст, в нем был юношеский задор. Нос трубой, выпирающие скулы, искрящиеся глаза. Он повторял хриплым голосом о своей вере в будущее русского народа: если люди, проснувшись поутру, обнаружат, что земля превратилась в рай, думаете, они обрадуются? Знаете, что они скажут? Кто посмел устроить у нас рай, пока мы спали?! Мы этого не хотим. Рай мы сделаем сами!
Также он выражал эту идею неустанно в своих статьях и выступлениях. Кроме того, он яростно отстаивал в дискуссиях с коллегами правильный русский язык. Необходимо, говорил он, безжалостно бороться, чтобы очистить литературу «от паразитивного хлама», нужно биться «за чистоту, за смысловую точность, за остроту языка», за «литературную технику», без которой невозможна точная идеология. «Правда» и правительство поддерживали его в этой кампании, «в его борьбе за качество литературной речи». Также он охотно высказывал свое мнение о долге в СССР человека искусства. 14 июля 1933 года на художественной выставке он заявил журналистам: наши художники не должны бояться некоторой идеализации советской реальности и нового человека.[61] В тот же день, говоря о советских скульпторах, он утверждал: мастера можно только похвалить, когда он ищет новые сюжеты и новые формы выражения, однако результат его усилий всегда должен быть понятен народу. Несколькими годами раньше он уже писал рабкору Сапелову, который спрашивал его: предпочтительно хорошую или плохую сторону жизни должна показывать литература? «Я за то, чтоб писали больше о хорошем. Почему? Да потому, что плохое-то не стало хуже того, каким оно всегда было, а хорошее у нас так хорошо, каким оно никогда и нигде не было». (Письмо от 11 декабря 1927 года.) Позднее он провозгласит со всем софизмом патриотической гордости: «Наша литература – влиятельнейшая литература в мире».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});