Против течения. Академик Ухтомский и его биограф - Семен Резник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ивану Петровичу нужно было ассистировать при операциях; он работал то левой, то правой рукой (он был левша), перекидывал пинцеты, нож из правой руки в левую, значит, ассистирующему очень трудно было за ним угнаться. Оперировал он великолепно, но из-за каждого пустяка ругался:
– Ах, вы мне это сорвете, вы мне все испортите, пустите, вы не так держите»[205].
В конце концов, Орбели попросил поручить ассистирование кому-то другому, а самому снова перейти на положение волонтера. Озадаченный Иван Петрович помолчал, потом спросил:
«– Это вы что, господин, из-за того, что я ругаюсь?
Да, вы ругаетесь, значит, я не умею делать так, как нужно.
Эх, это у меня просто привычка такая; я не могу не ругаться, а вы относитесь к этому… Вы, когда входите в лабораторию, чувствуете запах псины?
Да, чувствую.
Так и рассматривайте мою ругань как запах псины. Вы же из-за запаха псины не бросаете лабораторию»[206].
Орбели остался, но другие не выдерживали и уходили навсегда. Невозможно подсчитать, сколько талантов потеряла из-за этого наука. А может быть, и не потеряла. Может быть, уходили те, у кого не был развит «рефлекс цели», без которого, по убеждению Павлова, в науке ничего не добиться.
Однако столь же высоко, как рефлекс цели, он ценил рефлекс свободы. Его главная претензия к большевикам состояла в том, что их диктатура пролетариата подавляла рефлекс свободы, превращала народ в рабов, с которыми можно строить египетские пирамиды, но не общество свободных и счастливых людей.
Чуткостью к окружающим Иван Петрович не отличался. У него был старый приятель, бывший соученик, работавший врачом в Воронеже. Приезжая изредка в Петербург, он наведывался к Павлову, и они тихо беседовали в его кабинете, пили чай, вспоминали молодость. Во время одной такой беседы вдруг поднялся шум, ругань; старый врач, как ошпаренный выскочил из кабинета, быстро спустился по лестнице, дрожащими руками накинул пальто и бросился к выходу. Оказалось, что он спросил Ивана Петровича, как тот относится к загробной жизни, существует она или нет. Рационалист до мозга костей, Павлов ответил, что все это чепуха, врачу стыдно задавать такие вопросы. Приятель второй и третий раз подвел разговор к тому же предмету, и тогда Павлов вспылил, сказал, что у него нет времени на пустую болтовню, и велел убираться.
«На следующий день Иван Петрович приходит мрачный, белее полотна, и хватается за голову:
– Что я наделал! Ведь этот доктор ночью покончил с собой. Я, дурак, не учел того, что у него недели три тому назад скончалась жена, и человек искал себе утешения; если существует загробная жизнь, то он все-таки встретится с душой умершей жены. А я этого всего не учел и так оборвал его»[207].
Орбели свидетельствует, что Иван Петрович всегда готов был оказать помощь нуждающемуся человеку, если его об этом просили. Сам он, поглощенный наукой и своими мыслями, помощи не предлагал, просто не думал об этом.
Зато неумение держать язык за зубами делало Павлова бесценным учителем и научным руководителем.
«Вся его умственная деятельность целиком протекала на глазах его сотрудников, и мышление вслух, думание вслух составляли его характернейшую черту, – свидетельствовал Орбели. – <…> Он выкладывал свои мысли в тот момент, когда они возникали, и давал возможность всем окружающим проследить за всеми разветвлениями этих мыслей, за всеми колебаниями, которые эти мысли претерпевали, пока не оказывались законченными. И в этом собственно заключалось особенно большое обаяние его и отсюда главным образом возникало влияние его на окружающих»[208].
Еще более выразительно о том же рассказано в воспоминаниях ученицы Павлова, Марии Капитоновны Петровой:
«Всякая новая научная мысль, пришедшая ему в голову, сообщалась и нам, работавшим у него, у него не было от нас научных секретов. Увлекаясь каким-нибудь вопросом, он умел заинтересовать им и каждого своего сотрудника. С юношеским задором и горящими глазами, безгранично, до самозабвения любящий свою науку, бегал он от одного сотрудника к другому, сообщая пришедшую в его голову мысль для объяснения или освещения интересовавшего его в эту минуту научного факта. Он не пренебрегал никаким мнением, пользуясь общим думаньем. Со свойственной ему страстностью стремился к новой очередной задаче, проявляя в то же время колоссальную волю и выдержку. Он преклонялся только перед фактами, мало считаясь с теориями, которых, как он выражался, можно выдумать очень легко сколько угодно и так же легко и отбросить, факт же остается всегда фактом»[209].
2.Октябрьский переворот и последовавшая разруха – это были факты, понятые Павловым как ужасное бедствие для страны, народа, русской науки, культуры, интеллигенции. В этом он не был оригинален: так восприняла революцию почти вся научная элита. Чуть ли ни единственным исключением был «депутат Балтики» К А. Тимирязев. Но ученая братия Петрограда, как помнит читатель по цитировавшемуся письму Ухтомского, лишь тихо уповала на то, что «придут союзники, и барин нас рассудит». То есть ограничивалась пересудами в своей среде, не отваживаясь на открытый протест. Павлов же, при его темпераменте, не мог держать свое негодование при себе. Были у него и личные мотивы воспринимать происходящее с особой остротой. Двое из трех его сыновей, оба боевые офицеры, отправились на Дон к Корнилову; один из них, Виктор, погиб (то ли в бою, то ли умер от тифа), второй, Всеволод, воевал в армии Деникина и эмигрировал с ее разгромленными остатками; он вернулся только в конце 1920-х годов.
Денежная часть Нобелевской премии, положенная Павловым в банк, была реквизирована декретом о национализации банков. При одном из чекистских обысков у Павлова была изъята Нобелевская медаль, вместе с ней и другие золотые медали, полученные за научные достижения. Павлов воспринял это как глубокое оскорбление со стороны дорвавшейся до власти шпаны.
Безоглядная смелость Павлова подогревалась и тем, что, по его понятиям, ему уже нечего было терять. В 1919 году ему исполнилось 70 лет, а он (как объяснил 15 лет спустя в письме наркому здравоохранения Г. Н. Каминскому) считал, что таков «срок дельной человеческой жизни»; и так как вне дела, т. е. вне науки, жизнь для него не имела смысла, то он говорил себе: «Черт с ними! Пусть расстреляют. Все равно жизнь кончена, а я сделаю то, что требовало от меня мое достоинство»[210].
По сложившейся традиции, профессора Военно-медицинской академии вступительную лекцию каждого семестра посвящали общим вопросам, и Павлов с кафедры честил диктатуру пролетариата, не стесняясь в выражениях. Его обращения к властям с просьбой отпустить заграницу, не надо понимать буквально. Он мог бы уехать без разрешения, как это сделали многие другие: граница далеко еще не была на замке, железный занавес не был опущен. Более того, как следует из письма А. В. Луначарского Ленину от 21 июня 1920 года[211], Павлову дважды предлагали уехать. Была бы у него уверенность, что где-нибудь в Швеции, Англии или Америке будет возможность развернуть исследовательскую работу с должным размахом, он не промедлил бы дня. Но преклонный возраст делал его неперспективным, зарубежные друзья ничего определенного не обещали. Так что просьбы о «разрешении» эмигрировать были скорее удобным предлогом для того, чтобы высказать вожакам революции то, что накипело на душе. Он считал и прямо им говорил, что «проделываемый над Россией социальный опыт обречен на непременную неудачу и ничего в результате, кроме политической и культурной гибели моей Родины не даст. Меня безотступно гнетет эта мысль и мешает мне сосредоточиться на моей работе»[212].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});