Неприкосновенный запас - Юрий Яковлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сами того не понимая, они — танцевальная группа политотдела — стали необходимы армии. И хриплые голоса командиров, которые в трубки полевых аппаратов орали: «Подбросьте огурцов!» — то есть снарядов, те же голоса просили: «Пришлите юных танцоров! Надо поднять у ребят дух!» — «Каких вам танцоров, немец от вас в трехстах метрах!» — «Мы отвлечем немцев на фланге! Это уж наша забота! Ни один волосок не упадет с головы ребят…»
Мы не отказывались. Не жаловались на усталость. Собирались по тревоге — и в путь. Правда, мои ребята еще не научились отвечать «Есть!» или «Слушаюсь!», а говорили по-граждански: «Хорошо!» Но приказ выполняли по-военному. По-фронтовому!
Я пробираюсь в то далекое трудное время и еще воду за собой эту большеглазую девчонку. С ней мне не так трудно, не так одиноко. Вперед! Сквозь толщу лет. Счастливых и несчастливых. Дождливых и засушливых. Сквозь перемены. Сквозь время, которое люблю, которому предан сердцем.
Я вижу себя — молодого и седого. Киндерлейтенант, нареченный так начальником политотдела армии Васильевым. Командир, педагог, воспитатель. У меня шестеро подопечных, о которых я все знаю. Знаю, что Тамару Самсонову и Вадика притягивает тревожное, таинственное влечение друг к другу, и они в нем не могут разобраться, их обоих радостно лихорадит, переносит в иную жизнь, где нет войны, нет блокады… Алла Петунина ничем не интересуется, она все делает механически и танцует с каменным лицом. Словно заледенела в зимнем бескровном Ленинграде и еще не оттаяла. Женя Сластная вдруг стала проявлять интерес к длинному Сереже, а Шурик, рассудительный Шурик ходит за ней как тень и бросает недобрые взгляды на Сережу, словно тот в чем-то виноват…
В общем, все складывалось нормально. Молодость брала свое! Она оказалась сильнее войны. И огни Дворца пионеров, огни мира и счастья прорывались ко мне сквозь зловещую фронтовую тьму. Манили и звали…
Но было в жизни моих ребят — я только теперь осознал это — нечто такое, на что я, нерадивый киндерлейтенант, рассеянная нянька — простите, дядька! — не обратил внимания. Потому что сам был молод и зелен.
Однажды группе раздали посылки из тыла. Одна из посылок досталась Тамаре Самсоновой. Небольшая такая, зашитая в мешковину, на которой черным карандашом было выведено: «Доблестному бойцу». Посылка предназначалась взрослому фронтовику, а досталась девчонке. Тамара осторожно распорола суровую нитку, которой была зашита мешковина, и обнаружила кисет с табаком-самосадом и шерстяные носки. Кисет Тамаре был, конечно, ни к чему, а носки, хотя и были связаны на большую мужскую ногу, она все же надела. Теплые это были носки. Но, кроме носков и табака, было в посылке еще и письмо.
Здравствуй, доблестный боец! — писал автор письма. — Посылаю тебе носки и кисет с самосадом. Пусть у тебя не мерзнут ноги. А захочешь после боя закурить — табачок в кисете. Бей фашистов! Отомсти за моего батьку. Мамки у меня тоже нет. Я совсем одинокий.
Серега Филиппов, третий класс.Теперь я понимаю, что именно это письмо, обычное, похожее на тысячи других, все перевернуло в душе Тамары и вывело ее на огненную орбиту. Сперва девушка мучилась оттого, что посылку доставили не по адресу — вместо «доблестного бойца» вручили балерине политотдела. Но мы ее убедили, что она такой же боец, как и все.
Это я подумал, что убедили. На самом деле в сознании девушки началась мучительная, напряженная работа.
«Я должна, — внушала себе Тамара, — я должна быть там, где настоящие бойцы, взрослые. Я должна идти под пули, должна бить фашистов, потому что не имею нрава обмануть Серегу Филиппова».
Во время войны все созревало быстро. И все было немного недозрелым. Как рано сорванные яблоки.
Не будь войны, Тамара была бы обычной девчонкой, немного своенравной, но в общем-то мягкой, отзывчивой. Она была очень похожа на моих сегодняшних ребят, на Галю Павлову. Так же была влюблена в балет, и ее истинная жизнь была в танце. Жизнь и самовыражение. Я невольно сравниваю этих двух девочек, моих любимых учениц, мысленно меняю их местами, снова и снова вижу Галю Павлову в гимнастерке, длинной, чуть ли не до колен, воротничок хомутиком, плечи свисают, пилотка надвинута на брови, хотя по уставу между пилоткой и бровью должны уместиться два пальца; сапоги, тяжелые, солдатские, на два номера больше.
Тамаре и Гале одинаково по шестнадцать лет. Но Тамара старше Гали на целый год войны. И ее уже не назовешь девочкой. Она — красноармеец-балерина.
И не просто балерина, а балерина политотдела.
Ее глаза видели смерть — от голода, от осколков, от пули. Ее сердце покрылось жесткой корочкой, но само-то оно не почерствело, чувствует чужую боль как свою. Она знает многое такое, о чем Галя даже не подозревает. Яблочко мое зеленое.
Все время эти две девочки сливаются в моем сознании воедино.
И когда я прорываюсь в прошлое, рядом со мной оказывается Галя. Мне порой кажется, что сейчас на сцене Дворца пионеров танцует Тамара Самсонова. Особенно когда исполняют «Тачанку». Прежняя Тамара оживает в танце, за кулисы возвращается Галя…
Помню, как-то раз нашел у Тамары на койке раскрытую книгу. Красным карандашом были подчеркнуты слова: «Мне приходится учиться искусству танца у простых деревенских жителей… В них наш характер, правда жеста, тот мудрый язык движений, который приходит от самой жизни… Народный танец — жизненный сок театрального концертного танца».
Потом Тамара как-то спросила:
— Ведь искусство должно выражать свое время. И даже танец, правда?
— Правда, — согласился я.
— Вот я все думаю, — Тамара приложила кончики пальцев к вискам, — как наши танцы выражают сегодняшнее героическое время? Неужели они такие же, как до войны, во Дворце пионеров?
— Нет, — убежденно сказал я. — Ведь когда на сцене появляется наша «Тачанка», за стенами гремят настоящие выстрелы. И настоящий снаряд — бризантный или бронебойный — может попасть в «Тачанку». Просто некогда ставить новые танцы.
— Я это чувствую… Я однажды видела, как бойцы шли в атаку под фашистскими пулеметами. Они бежали стремительно и легко… И я потом попробовала. Высокий прыжок, широкая амплитуда движения.
— Ты умница, — сказал я. — Ты не только танцуешь, ты думаешь.
— Я видела, как один боец упал. Его сразила пуля. Он как-то съежился. И затих, словно заснул. И это уже не изобразишь… У него был стоптанный ботинок, а на шее большое родимое пятно…
И тут я понял, где она была. Я почувствовал, как кровь прилила к моему лицу, и, стараясь не закричать, сказал:
— Кто тебе позволил?
— Так получилось. Они пошли прямо с концерта, а я с ними. Мне казалось, что если не пойду, то как бы предам их. Я хотела перевязать того бойца. Но он не дышал… И это тоже не выразишь танцем. — И тут она подошла ко мне близко, заглянула в лицо своими большими, так много видевшими глазами и сказала: — Борис Владимирович, пошлите меня в роту.
Она встревожила меня своей просьбой. Но ответил я ей буднично, без всяких объяснений и увещеваний:
— Какая от тебя польза в роте? Ты же не держала в руках автомата.
Я думал обескуражить ее, но ничего у меня не вышло. Она попросила у меня автомат и молча стала разбирать его. Она делала это ловко и проворно. Потом, скользнув по мне взглядом, в считанные минуты собрала оружие. Однако я не сдался.
— Стрелять-то ты можешь?
— Могу.
Эта девчонка загнала меня в угол. Я надвинул пилотку на самую бровь и, как полковой комиссар, засунул ладони под ремень.
— Разве ты не на фронте? — спросил я.
— На фронте стреляют, а не танцуют.
— Стреляют тысячи людей. Десятки тысяч. А танцевать — вы уж меня извините! Своими танцами ты помогаешь ковать победу. Ты мстишь фашистам…
Я, кажется, заговорил лозунгами. Тамара посмотрела на меня с сожалением и сказала:
— Вы киндерлейтенант! Вам меня не понять.
— Да, киндерлейтенант. — И окончательно вышел из себя: — Я тебе и учитель, и нянька, и командир. Я, чадо мое… — И тут увидел, что ее глаза полны слез, и осекся.
— Не надо, — сказала она, стараясь сдержать некстати нахлынувшие слезы, — я не ваша. Я теперь Сереги Филиппова.
— Какой еще Серега Филиппов?
И тут она расстегнула кармашек гимнастерки, достала письмо и протянула мне — читайте!
Откуда этому далекому Сереге Филиппову было знать, что попадет его самосад не суровому бойцу, а девчонке, балерине политотдела!
— Ты куда табак дела? — спрашиваю Тамару.
— Отдала дяде Паше. А носки я ношу сама. Они, правда, на пять номеров больше, но теплые… Если бы был жив отец, я бы ему отдала все. Он умирал с голода, а корочки хлеба копил и менял на табак… Обман какой-то получается. Серега отдал последнее тому, кто бы мог отомстить за отца, а я «Цыганочку» танцую.
— Ты еще танцуешь «Тачанку», — твердо сказал я. Так твердо, как только мог. — И чтобы о роте я больше не слышал. Ясно?