Том 3. Звезда над Булонью - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Удивляюсь еще, как ко мне сегодня приехала. Наверное, тоже думала, что деньги нужны.
Людмила подошла. Волна легкого шипра потянулась за нею.
– Ты другое дело. Ты свой брат, мастеровой. Тебе бы дала. А ему – нет.
Капа закрыла глаза, замолчала. Разговор как-то пресекся. Людмила несколько раз пробовала его завязать – безуспешно. Посидев еще некоторое время, она поднялась.
– Ну, выздоравливай. Мне пора. Если что понадобится, пусть этот мальчуган звонит.
Капа осталась одна – в задумчивости и молчании.
Друзья
Михаил Михайлыч Вишневский, генерал-лейтенант и бывший командир корпуса, ныне обитающий над Капой, проходил однажды в потертом летнем пальто по переулку – шагом правильным, крепко неся негнущееся тело – с лицом чисто выбритым, седыми подстриженными усами: они сделали бы честь любому маршалу. (Но глаза Михаила Михайлыча были слишком русские – оттого, может быть, и разнствовала его судьба с маршальской: он собирал объявления для газетки.)
На углу своей улицы неожиданно наткнулся он на трех мальчишек – двое с азартом наскакивали на третьего, черноглазого, отступавшего к забору. Он пытался отбиваться, но дело его было плохо: вихрастый враг с рыжими веснушками уже дал по уху, глаза его готовы были налиться слезами и предстояло бегство – с потерей обозов и коммуникаций.
Тут-то, однако, и появилась из-за угла крупная фигура генерала, спокойная и, как судьба, неотвратимая. Она разрезала пространство. Слева, у забора, оказался Рафа, справа веснушчатый враг и другой, худенький, черный, в школьническом берете.
– Колоннами и массами, – сказал генерал. – Прекратить б… (тут он прибавил сильное военное слово).
Французы слова не поняли, но отскочили. Рафа тоже не понял, но почувствовал, что подошла подмога. И ослабев, заплакал.
– Мсье… мсье… они всегда ко мне пристают… паршивые.
Генерал всмотрелся в него.
– Ты где живешь?
Рафа сквозь слезы назвал.
– Ну, нечего нюнить, идем.
И, взяв его за руку, зашагал.
– Они… всегда дразнятся… – бормотал Рафа, припадая к старческой руке и чувствуя себя под защитой (от генералова пальто пахло табаком – этот мужественный запах был Рафе приятен). Обернувшись, он погрозил врагам.
– Sales gosses! Cretins![19]
– То-то вот и кретэн. Они, брат, может, и не такие кретины. А самому тоже надо уметь драться. Ты меня знаешь?
– Я… я… (Рафа опять стал всхлипывать). Вы на той же лестнице, где мы с мамой. Мою ма-му… зовут Дора Львовна. А вы… недавно переехали.
– Правильно.
Генерал тоже легко вспомнил черноглазого мальчика и его мать – крепкую, довольно полную брюнетку. С утра уходила она из дома – занималась массажем.
Он довел малого до дома, поднялся с ним до его квартиры. Дора Львовна случайно оказалась дома. На стук она и отворила (звонков нигде не полагалось: чтобы консьержка по стуку знала, кто к кому пришел).
У Рафы остались еще на щеках сохнущие разводы слез, и, увидев мать, он снова расплакался. Дора Львовна встревожилась.
– Мсье заступи-ился… а они, паршивые… – начал было опять Рафа.
Михаил Михайлыч объяснил, как было дело.
– Очень вам благодарна, – сказала Дора Львовна серьезно. – Рафа, ты сейчас же пойдешь мыться. Там зеленое мыло, слева на верхней полочке.
И за крепкими, белыми руками матери, от которой всегда пахло свежестью и чем-то медицинским, Рафа почувствовал себя окончательно в домашней твердыне.
Когда он вышел, Дора Львовна вновь обратилась к генералу.
– Это в значительной мере моя вина. До сих пор не могу устроить его в лицей. Он и болтается зря. Если б нашелся человек, которому я доверила бы его подготовку…
Генерал ничего не ответил, неопределенно фукнул.
Но с этого дня знакомство его с Рафой завязалось. Михаил Михайлыч редко, больше по соседским делам, заходил к Доре Львовне. А Рафе чрезвычайно нравилось стучать в таинственную (как ему казалось) дверь Генераловой квартирки – и тихонечко входить в нее. Комната была обычная, с хозяйской мебелью, кухонкой, с окном в тот же сад, небольшой печуркой. Генерал держал все здесь в порядке: с семи утра слышала Капа над головой шум передвигаемой мебели, генерал все подметал до соринки, натирал паркет, методически обтирал пыль – методически чистил и обувь, платье, чинил его, ни в чем не отступая от тех правил, что вошли в него с утренней трубой кадетского корпуса.
Но не стол, не паркет, не узенькая кровать занимали Рафу. Весь этот высокий, прямой старик, как будто бы и строгий (а главное – совершенно непререкаемый), был неким иным миром, вовсе неведомым и загадочным. Рафа знал, что такое бистро, сольды, терм, ажаны, – но когда генерал впервые показал ему свои ордена (вытащив их из дальнего ящика комода), он онемел. Красные ленты, золотые узоры, изображения святых, беленький и как будто простой крест на черно-желтой ленточке (его особенно торжественно показал генерал)…где найдешь это в Пасси? У какого бистровщика нашего квартала?
Замечательными казались также две гравюры в рамках, на которых были изображены военные: один в белом кителе, с черной бородой, другой в темном мундире и эполетах (у этого сильно пробрит подбородок).
А на столе? Рядом с чернильницей? Под стеклом фотография монаха в белом клобуке, с огромным посохом в руках. Лицо простое, русское, с серыми небольшими глазами под бровями нависшими, с тяжелым носом, седой бородой. На груди не то иконки, не то ордена – Рафа боялся даже расспрашивать. На вопрос, кто это, получил ответ: патриарх – непонятное слово, музыкой отозвавшееся в сердце. Вечером, ложась в постель и побалтывая голыми ногами, неожиданно, с мечтательной улыбкой он сказал матери:
– Патриарх!
– Зубы вычистил? – спросила Дора Львовна.
– Вычистил. Я сегодня видел патриарха.
– Какого патриарха?
– У Михаила Михайлыча. Мне он все объяснил. У архиреев черные клобуки, у митрополитов белые, а у патриарха тоже белый, но так, знаешь, вроде платочка или шапочки, и с обеих сторон концы висят, как полотенца… на полотенце крест вышит.
Дора Львовна усмехнулась.
– Теперь наслушаешься от своего генерала.
– Он даже очень интересно рассказывает.
– Руки сверх одеяла, вот так, и на правый бочок. Потому что с левой стороны у нас сердце, и не надо на него надавливать.
– А то что будет?
– Будешь видеть плохие сны.
Рафа зевнул, через минуту сказал:
– Я хочу видеть хорошие. Я хочу видеть во сне патриарха.
* * *Когда он теперь поднимался по лестнице от Капы, из двери генерала вышел почтальон – и не захлопнул ее. Рафа, как свой, проскользнул без стука. Генерал, сухощавый и стройный, в переднике сквозь пенсне на горбатом носу читал письмо, держа его довольно далеко. По его расставленным ногам, отдувающимся ноздрям, легкому подрагиванию рук видно было, что он взволнован. На Рафу не обратил внимания. Тот скромно, «с достоинством», как человек, понимающий, что друг может быть занят, прошел в кухню. Там стоял на огне суп, а на газетном листе лежали яблоки. Их-то и предстояло чистить и разрезать: генерал любил яблочное варенье (а значит, любил и Рафа).
Солнце нежно и не по-парижски охватывало мальчика, сидевшего на табуретке, тихо резавшего яблоки. Было в этом светлое и мирное, хорошо, что сияние задерживалось в маленькой кухне дома в Пасси – и, быть может, Рафа под ковром воздушным и светящимся лучше делал свое дело.
– Молодец, – сказал генерал, входя. – Занимайся. Люблю аккуратность.
Рафа улыбнулся застенчиво, слегка покраснел. Он всегда робел пред генералом, с ним самоуверен не был никогда.
– Сегодня хорошее известие. Хорошее известие. Из России.
– От большевиков?
Генерал весело захохотал.
– Не-е-т, они со мной переписываться не станут. Да и я с ними. Я насчет Машеньки получил письмо. Она сюда собирается. Понимаешь, разбойник? А?
Генерал подошел к нему сзади, крепкими руками взял за щеки и стал делать из его лица кота – любимая генеральская игра (когда он в духе).
– Ну, ну… – смеялся Рафа. – Нет, мне уже больно.
– «Мне уже больно!» – когда ты будешь по-русски правильно говорить?
– Почему я сказал неверно?
– «Уже» – вон. Уже вон. Просто больно.
– Мне таки и действительно больно.
Рафа потер рукой щеку и вновь принялся чистить яблоки. Генерал рассердился было на «таки», но предстояло поглядеть за закипавшим супом, да и вообще не до чистоты языка. Машенька собирается сюда! Так написано в этом письме с красноармейцем на марке. Написано хоть не самой Машенькой (боится переписываться с отцом), но дамой верной, престарелой, Машеньку знавшей ребенком. Написано условным (смешным для Запада) языком – что поделаешь, маскировка, вечный страх, под которым живут уже годы! Главное: решилась, наконец, начать хлопоты. Разумеется, нужны деньги. Очень понятно. У нее ребенок, вроде этого, что режет яблоки. Воображаю, как она там будет собирать червонцы!