Услады Божьей ради - Жан д’Ормессон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До сих пор я больше говорил о Пьере, Жаке и Клоде, чем о Филиппе, моем кузене. Во-первых, Филипп был самым красивым из нас. Мой дедушка, его братья, мой отец, дядя Поль были видными, представительными мужчинами, но не красавцами. Что-то в них было чуточку смешное во внешности, в одежде, о чем я уже говорил. Примешавшаяся кровь Реми-Мишо и пригладила их, и вместе с тем нарушила родовую, несколько странную, но не лишенную величавости оригинальность. В облике Пьера, Жака и Клода уже не было ничего смешного. Но и ничего удивительного. Даже над Клодом никому и в голову бы не пришло посмеяться — разве что он сам — в связи с его поврежденной рукой. Все сыновья дяди Поля без труда нашли свое место одновременно и в своей эпохе, и в обществе. Однако Филипп намного превосходил всех их по тонкости и изяществу лица, по пропорциям тела, по невероятной легкости и свободе движений, идущей отнюдь не от ума, а только от какой-то гармонии, наполнявшей всю его личность, чем и объяснялся его успех у женщин всех возрастов и состояний, о чем мы уже говорили. В возрасте примерно тридцати-тридцати пяти лет, вскоре после того, как отец его, мой дядя Поль, занялся политикой, неколебимо придерживаясь с недавних, правда, пор республиканских и демократических убеждений, Филипп открыл для себя крайне правый национализм. Конечно, вы можете сказать, что он продолжил семейную традицию. И в каком-то смысле вы будете правы. Но и здесь все не так просто.
При всем разнообразии тенденций, составлявших коллективный дух семьи, я бы сказал, что на протяжении десяти или двадцати лет этот коллективный дух постоянно ориентировался на защиту свободы. С вековым опозданием, как обычно, все мы стали последователями Шатобриана. Мы остались по привычке на стороне Бога и короля, мы, конечно же, были за традицию, но в то же время и за свободу, за некий образ человека, почти за свободу духа. Как же произошла эта удивительная мутация? Да очень просто: под непреодолимым влиянием идей семейства Реми-Мишо, под влиянием Первой мировой войны и победы демократии над центральными империями, а также благодаря инстинкту самосохранения, который смутно подсказывал нам, что сила и власть, которые мы так давно почитали, в будущем достанутся таким, как Гитлер или Ленин, а не таким, как Сюлли и Людовик XIV, Кольбер и Лувуа, Виллель и Мак-Магон, Полиньяк и Меттерних, которым мы симпатизировали, но которые безвозвратно ушли в прошлое. Наши мотивы, конечно, не всегда были абсолютно бескорыстными, но хотел бы я знать, какие мотивы в ходе истории были абсолютно бескорыстными. Во всяком случае, мы оказались в лагере защитников той самой свободы, против которой не переставали бороться на протяжении веков. Вы уже видели, насколько моему деду была раньше неприятна свобода. Но пришло и для него время почитать ее и защищать. Дело в том, что раньше свобода отрицала наши идеалы. А затем она стала заключаться для нас в отрицании чужих идей. Было что-то комичное и вместе с тем, возможно, глубокое в этой эволюции наших воззрений. Наступательный фланг социализма был за свободу, пока она была нужна ему, чтобы бороться против нас. А мы были за сильную власть, пока надеялись сохранить ее в своих руках, чтобы бороться с социалистами. Крайние левые, пришедшие к власти в Советской России, отрекались от свободы, поскольку стремились к диктатуре во имя таких же тоталитаристских и исключительных идеалов, какие когда-то были у нас. А мы, побежденные, вынужденные обороняться, всеми силами старались затормозить рост новой веры, объявляли себя защитниками свободы индивида, ставшей нашим единственным спасением. Таковы были противоречия современного мира и наши собственные.
У дорогого нашего Филиппа тоже были противоречия. И он явно не был достаточно умен, чтобы разрешить их, поскольку, как ни отличался он от своего отца, он все же походил на него по целому ряду показателей и с физической, и нравственной точки зрения. Как я уже говорил, национализм в нашей семье был достаточно новой традицией. Мне могут возразить, что нужно же традиции где-то начаться. Совершенно верно. Вопрос в другом: была ли идеология «Аксьон франсез», смешанная с фашизмом, подходящей платформой для новых убеждений нашего утомленного своими победами на дамском фронте Филиппа. Эта идеология тоже страдала коренным противоречием, освободиться от которого ей не удалось и из которого вытекали все беды французского крайне правого политического фланга: будучи националистической, эта идеология искала свои идеалы и свою модель за границей, мало того — у врага. Филипп не переваривал и Бриана и Штреземана, к которым мы с Клодом питали симпатию и у которых мой отец — если можно говорить за покойников — наверняка нашел бы кое-какие из столь дорогих ему либеральных и прогрессистских идей. Филипп так же, как и Клод, хотел проявить некоторую независимость от семьи, от дедушки, от Пьера, женившегося на пруссачке. Он ненавидел традиционную пацифистскую Германию, поскольку читал газету «Аксьон франсез», орган крайнего национализма. Однако начиная с 1933 или с 1934 года все больше восхищался тем, что было у нее наихудшего: ее истерическими неистовствами, ее Zusammenmarschieren с ее безумными ночными гимнопениями, ее призывами к расправам, ее заботой о чистоте расы. Какой расы? Той, с которой по слепой и тупой традиции мы все время воевали, несмотря на симпатии и даже родство. Вы, должно быть, помните, что мы всегда смотрели в сторону Греции, Рима и вообще Средиземноморья. А у Филиппа только и было разговора что о варварах, ставших германцами, о расе белокурых арийцев, державшихся в стороне от средиземноморских гнусностей, от тамошней выродившейся культуры, от смеси цивилизаций, в которую он без разбору включал христианство, пришедшее с Востока, евреев, франкмасонов, радикал-социалистов, американскую демократию и парламентаризм — хотя англосаксонское и нормандское происхождение последнего не вызывает сомнения. Видите, как Филипп надеялся остаться, внеся кое-какую путаницу, хранителем семейных традиций? И как вместе с тем он отгораживался от нее, от ее покорности перед Церковью, от ее римского католицизма, от долгого отрицания ею национализма, от тесной связи ее с ремесленниками и крестьянами, от всего того, что было, несмотря на ошибки, глупости, а порой и безрассудство, ключом к пониманию моей древней семьи, то есть некой идеи неотделимости друг от друга Бога, вселенной и человека, а также следует добавить, даже если это может показаться смешным, — неколебимой верности сильному в своей простоте представлению о коллективной и индивидуальной нравственности.
Он, не прочитавший ни строчки Расина или Стендаля, погрузился с головой в чтение переводов Ницше, в котором ничего не понимал, в полное собрание сочинений Чемберлена и Гобино. Он презирал итальянцев и восхищался фашизмом, при котором не опаздывали поезда с праздными и скучающими пассажирами, и при этом терпеть не мог тетушку Габриэль и гомосексуалистов, которых она привечала. Жизнь в семье похожа на комбинации, возникающие в высокой политике, где складываются и разрушаются союзы, сменяя друг друга. Так же случилось и у нас: тетушка Габриэль вдруг показалась нам очень оригинальной и умной. Да она и в самом деле была таковой. Она была открытой всему, а Филипп замыкался в своих туманных, грубых мифах, совершенно чуждых нашему деду, сумевшему уберечь нас от них. В середине 30-х годов каменный стол превратился в своего рода трибуну, где наши речи и споры звучали до поздней ночи. Еще и сегодня, по прошествии стольких лет и несмотря на драматизм истории, какими же восхитительными кажутся мне эти бесконечные споры под липами, при луне и звездах, слабо освещавших темную, слегка розоватую массу нашего дома. Наступление фашизма, Народный фронт, война в Испании, московские процессы остались в моей памяти наряду с «Тур де Франс», с моряком с острова Скирос и блудницей с Капри, сохранив несравнимый аромат, увы, не молодости, ушедшей еще раньше, а просто канувших в прошлое лет.
Помню два-три случая, когда смешение идей и мнений, столь характерное для нашей эпохи — впрочем, может, мы просто плохо знаем другие эпохи, — достигало парадоксальной сложности. Например, мы с Клодом чуть ли не молились на одного молодого человека, родившегося десятью годами позже нас и о котором я где-то уже вспоминал в этой книге. Имя его было Бразильяк. Он сделал то, о чем мы с Клодом лишь могли мечтать: поступил в Эколь нормаль на улице Ульм, самое престижное педагогическое учебное заведение, от одного названия которого мы приходили в транс. Мы сохранили что-то от представления об элите, привитого нам дедушкой, представления, совершенно исчезнувшего тридцать — сорок лет спустя, к концу моей жизни, когда я пишу эти строки. Мы только перенесли на нечто иное представление об элите, как всегда определяя себе место в первых рядах прогресса, которому понадобилось всего несколько лет, чтобы состариться. Мы-то думали, что истинная элита общества — это люди науки и культуры, и подолгу мечтали, читая «Семью Тибо» Мартена Дю Гара и «Людей доброй воли» Жюля Ромена, о том, как бы сдать знаменитые конкурсные экзамены и поступить в эту самую Эколь нормаль. Мы набросились на «Вергилия» Бразильяка, потом на его замечательного «Корнеля», на книгу «Как проходит время» с чудесным описанием ночи в Толедо. Мы никогда не видели Бразильяка, тогда как Филипп встречался с ним в Нюрнберге в 1937 году. Когда во время немецкой оккупации вышли «Наши предвоенные годы», Филипп торжествовал. Описанный в книге мир классической культуры и утонченных наслаждений был несравнимо ближе к нашим мыслям и заботам, чем к идеям и занятиям Филиппа. Но кроме прочего Бразильяк в этой книге описывал все этапы своего обращения в фашистскую веру. «Вот видите… — говорил Филипп, к тому времени очень переменившийся, но по-прежнему верный воспоминаниям молодости, — вот видите…» Да, да, мы видели… Никогда ум, талант и даже гениальность не спасали людей от ошибок. Возникает даже ощущение, что они, как раз напротив, способствуют еще более глубокому погружению в бездны заблуждений. Самым привлекательным у Бразильяка были не идеи, а веселье, умение радоваться жизни, молодость, смелость, которая и помешала ему впоследствии, когда все мечты его рухнули, попытаться, как многие другие, исправить свои ошибки.