В лесах Урала - Иван Арамилев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Леса горели каждое лето, и к пожарам привыкли, как привыкают к дождю и снегу. Но пожар того года надолго остался в памяти у всех.
Зной не спадает. Травы и хлеба высыхают окончательно. Надо спасать посевы.
Я копаю канавы, поливаю свое поле. Воду приходится возить с реки на тележке. Опрокинув кадушку на край поля, в главную канаву, смотрю, как, журча, разбегается вода по бороздам, как затягиваются трещины в напоенной досыта земле. Голодное поле ненасытно, требует еще и еще.
«Не уступлю, — думаю я. — Хватит воды в реке».
Бабушка стара и слаба. Мать не помогает, наводит тоску карканьем:
— Все равно ничего не выйдет. Брось, Матюха.
У нее опустились руки. Жалко смотреть, как она ходит по усадьбе, хнычет, молится богу.
Сколько я перетаскал воды по крутому берегу! От лямки жжет плечи, подсекаются ноги. Черные круги плывут перед глазами. На миг теряю сознание, падаю. Вода проливается на полпути к полю.
Труд не пропал даром. Ячмень поднимается густой и ровный. Колосья тучнеют, наливаются крупным зерном. Земля возвращает мой пот и кровь.
— С хлебом будем, Матвей, — радостно вздыхает бабушка, оглядывая волнистые гоны ячменя и овса.
В моем сердце — огромная спокойная радость. Пусть трещат зимою морозы, воет под окном вьюга. Запасу дров, на столе будут каждый день ячменные пироги. Насушим сухарей, пошлем дедушке в острог.
Убираю хлеб раньше всех. Осень солнечная, сухая. Ячмень подсох в поле. Принимаемся за молотьбу. Весело стучат на току цепы. От ударов ломаются колосья, и янтарное, налитое зерно осыпается, радуя глаз.
В воскресенье везем Семену Потапычу долг. Он взвешивает на весах мешки, отмечает в книжке, хвалит зерно. Бабушка стоит рядом со мной и наблюдает, чтобы староста не обвесил. Кончены расчеты. В амбаре осталось пудов шестьдесят.
Сдаю мерина Семену Потапычу, встряхиваю пустые мешки.
— Остатнее когда привезешь? — спрашивает Бородулин.
Бабушка вздрагивает.
— Ты о чем, Семен Потапыч?
— Ай не знаешь? — усмехается староста. — Будя дурака валять. За тобой еще сорок пудов.
— Семен Потапыч! Что ты плетешь?
— Не ори. Я давно Семен Потапыч, а по условию ты обязан привезти восемьдесят пудов.
Мы горячимся, спорим.
Бабушка плачет. Беру ее за руку, веду домой.
— Матюша, что теперь будет? — бормочет она. — Ограбит, ненасытная утроба.
— Не ограбит, — успокаиваю старуху. — Пусть придет: в шею вытурю. Восемьдесят пудов? Приснилось ему, что ли?
Дома весь вечер толкуем об этой беде. Мать и бабушка встревожены.
На другой день из Ивановки приезжает урядник Финогеныч. Не поздоровавшись, садится за стол.
— Почему долг старосте не уплатил?
— Уплочено. Все сполна отдали.
— Сколько?
— Сорок пудов.
— Подпиши на бумаге: «Уплатил сорок пудов».
Не ожидая подвоха, смело ставлю подпись. Урядник достает из кармана другую бумажку.
— А эта подпись внизу твоя?
Чувствую, как начинают дрожать ноги.
— Грамоте знаешь? Прочти, пожалуйста.
Читаю вслух:
— «Мы, нижеподписавшиеся, крестьяне деревни Кочеты, Семен Потапыч Бородулин, с одной стороны, и Матвей Алексеевич Соломин, с другой стороны, заключили настоящее условие в том, что первый одалживает второму лошадь для вспашки вешны, паров и бороньбы, а второй обязуется осенью уплатить первому восемьдесят пудов ячменя, каковой должен быть сухим, чисто провеянным и отсортированным. Кроме того, Матвей Соломин обязуется помогать С. П. Бородулину, когда потребуется в хозяйстве, на сенокосе и уборке хлеба. В случае нарушения сего договора одной из сторон дело передается в волостной суд для взыскания, а также возмещения всех проторей и убытков, вызванных тяжбой. К сему подписуемся».
Тут стоят каракули Семена Потапыча и моя подпись. Внизу — печать волостного правления.
Бабушка так испугалась, что даже не плачет. Я объясняю Финогенычу, как объегорил нас Бородулин, заставив подписать чистую бумажку, а потом вместо сорока вписал восемьдесят пудов.
— Ничего не знаю, — говорит Финогеныч. — Я не был, когда условие сочиняли, а бумага правильная, законную силу имеет. Насыпай мешки. У меня делов, знаешь, сколько. Один на всю волость, а вас, чертей, сотни.
В избу входит староста.
— Где у тебя совесть, Семен Потапыч? — с горечью спрашивает бабушка. — Не было того в уговоре, что написано.
— Как не было? Вы запамятовали. Видит бог, запамятовали. Хошь — под присягу пойду. Соседским добром отродясь не корыстовался.
— Не было, не было! — горячится бабушка. — Хорошо помню. Разорить надумал. Нам до рождества хлеба не хватит. Отрыгнется тебе чужая беда, Семен Потапыч.
— Не пори горячку, Денисовна! — звонко кричит Бородулин. — Зря прибедняешься. Вся деревня знает, сколь вы хлеба собрали. На зерно в городе цена падает. Что восемьдесят пудов? Я и так убыток терплю. Еще за порванный гуж не взыскал, у бороны зуб сломали. Следовало накинуть пудиков пять, да ладно уж, бог с вами.
Бабушка ахает, спорит. Мать с застывшим лицом стоит у печки.
Урядник молча сидит за столом. Семен Потапыч так горячо клянется и божится, что меня охватывает сомнение:
«А может, в самом деле я запамятовал?»
Батрачка Семена Потапыча, Секлетея Коровья смерть, с понятыми нагребает из нашего амбара девять мешков ячменя и мешок овса. Финогеныч помогает укладывать зерно в телегу. Бабушка отвернулась от окна, чтобы не глядеть, как хозяйничают чужие на дворе. Нагруженная хлебом телега проплывает по улице.
Мать подходит к божнице, крестится.
— Бог! — говорит она громко. — Ты видишь, что делается? Видишь или не видишь?
— Отойди, Степанида, — просит бабушка и, взяв мать за руку, ведет ее к лавке. — Что ты, безумная! Разве можно так с богом?
Мать закрывает руками лицо.
Глава вторая
Пришло письмо от деда: состоялся суд. Всеволоду Евгеньевичу дали десять лет, деду и Николаю Павловичу Яхонтову — по восьми, Зинаиде Сироте — пять. Осужденных держат в губернском остроге, насчет отправки в Сибирь ничего не известно.
У дяди Нифонта загорелась конюшня. Красные ошметки летят вдоль деревни. Дяди нет дома: он рубит в лесу дрова. Я кидаюсь в пылающий двор — вывести хромого мерина. Подгоревшие балки обломились, мне обожгло бок, повредило ногу.
Ивановский фельдшер что-то режет в моей ноге. Кричу от боли, бранюсь.
— Молчи, — уговаривает фельдшер, — а то без ноги останешься, охотник.
Уложив ногу в лубки, лекарь уехал. Рана в боку гноится, долго не заживает.
За зиму бабушка продает все, что можно продать.
Только весной поднимаюсь наконец с постели.
И как мало нужно человеку! Радуюсь, что здоров и, не хромая, могу бежать с удочками на Полуденную— ловить окуней.
Мать очень любила отца, смерть его подорвала ее душевные силы. Она часто, неведомо чего, пугается, вздрагивает, плачет. Иногда с ней случаются припадки.
Она исхудала, на нее страшно смотреть. Монашка, гостившая весной, подговорила ее уйти в кержацкие скиты. Перед уходом мать ссорится с бабушкой, не садится за стол обедать. Бабушка теперь совсем старая, худая и сгорбленная.
— Не дури, Степаха. У тебя сын есть.
— Надоело все, маменька. Матвей вырос, без меня проживет. Не отпустите — руки наложу.
— Терпи, — просит бабушка. — Мука твоя на том свете зачтется. Али одна терпишь? Он все видит, бог-то. Сожми сердце в кулак и живи.
— Мочи нет! — выкрикивает мать. — Натерпелась.
В день ухода мать добрая, печальная. Положив мою голову к себе на колени, гладит меня.
— Сиротинка несчастная, горемыка…
Я провожаю ее до таежной тропы.
— Что будешь там делать, мамка?
— Грехи замаливать.
— Скоро придешь домой?
— Не знаю, сынок. Может, умру в скитах: не поминай лихом.
Какие грехи у матери? Чем она провинилась? Хочется спросить, но пугают сухие, горящие глаза: может наговорить такое, после чего страшно будет жить. И она уходит, не открыв своих грехов. Панева болтается на ногах и хлюпает под ветром, как крылья. Стою у изгороди, смотрю вслед. Мать не оглянулась.
День ясный. В березняке посвистывают молодые дрозды.
Иду к озеру — посмотреть на уток. Чирки-хлопунцы поднимаются на крыло, делают круги над водою. Кряквы уже проворно летают.
Скоро можно стрелять.
Дома застаю бабушку.
— Не отговорил мать? Скоро умру, пуговицу тебе никто не пришьет. Один, как синь порох в глазу. С кем жить станешь?
Я молчу.
— Деда упекли, отца нет, мать от двора откачнулась. Беда на беду по нитке идет.
Неожиданно бабушка говорит:
— Женить тебя надо, Матвейко: что гусь без воды, то и мужик без жены. По нужде и в шестнадцать лет женятся, а тебе восемнадцатый.
Я не согласен. Пусть думать не смеет об этом.