Диккенс - Максим Чертанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наш журнал «Отечественные записки» «Песнь» разругал. «По нашему мнению, повести безнравственны, — писал анонимный критик. — Из них прямо выходит то заключение, что человек изменяется к лучшему не вследствие каких-нибудь важных начал, определяющих его жизнь, а случайным образом, по поводу явления духов…» Но у Диккенса в «Песни» попросту не было места описывать «важные начала», определяющие жизнь Скруджа, — для этого понадобился бы роман. Он же сознательно хотел написать короткую, предельно спрямленную притчу, доступную благодаря своей простоте для любого читателя, и выразить в ней главную мысль унитарианства: раскаяние, причем раскаяние деятельное, при жизни необходимо и возможно (а уж как — это второй вопрос).
Критики отмечают, что для религиозной вроде бы истории в «Песни» удивляет отсутствие Христа, Богоматери и тому подобных символов, и вообще по форме это скорее языческая сказка, нежели христианская. Причина, думается, опять-таки в унитарианстве: символы не важны, важен единственный христианский посыл: стань человеком, не умирай с Христом на устах, а живи по его образу и подобию. Говорили ли унитарианцы, что Христос был развеселый человек и завещал гулять и веселиться в Рождество? Нет, это уже мысль самого Диккенса, которой он давно был привержен и которая особенно привлекала в нем Честертона: все имеют право на праздник, и обязанность богатых — помочь хотя бы раз в году повеселиться и бедным; Рождество не просто праздник веселья и обжорства, но день добра.
Призыв Диккенса к совести, как считает Оруэлл, не мог остаться без ответа, во всяком случае, в Британии: «Через все века христианства, особенно после французской революции, западный мир преследует идея свободы и равенства. Только идея, но проникла она во все слои общества. Чудовищнейшая несправедливость, жестокость, ложь, высокомерие существуют везде и всюду, но немного найдется людей, способных взирать на это с таким равнодушием, как, скажем, римский рабовладелец. Даже миллионера мучает неосознанное чувство вины, как собаку, которая пожирает украденную баранью ногу. Почти каждый, каково бы ни было его реальное поведение, эмоционально откликается на идею человеческого братства. Диккенс проповедовал кодекс, в который верили и до сих пор верят даже те, кто его нарушает. Иначе трудно разъяснить два разноречия: почему его читают рабочие люди (такого не произошло ни с одним другим писателем его статуса) и почему похоронен он в Вестминстерском аббатстве».
Диккенс попросил Чепмена и Холла издать книжку в роскошном праздничном переплете, а продавать всего по пять шиллингов. «Песнь» вышла 19 декабря, шесть тысяч экземпляров разлетелись до Рождества, с января пошли бесчисленные переиздания, всю прибыль съело оформление, но Диккенс сказал Макриди, что это его самый большой успех, и проект не бросил: отныне, исключая 1847 год, он к каждому Рождеству будет выпускать по специальной повести, но «Песнь» так и останется непревзойденной по популярности. Так, может, нам с нее и начать чтение, тем более что по сравнению с неподъемными романами она совсем коротенькая? Нет, пожалуй: для современного взрослого человека она чересчур слащава, хотя прелестна и поэтична. А вот если у вас есть какой-нибудь знакомый богач, поймайте его, свяжите и читайте «Песнь» ему вслух, пока не заплачет.
Добро — это очень хорошо, но деньги тоже нужны: не заработав на «Чезлвите» и потеряв на «Песни», в ноябре Диккенс решил перебраться в Италию: жизнь вдвое дешевле, светских обязательств меньше и работать спокойнее. Уезжать решили будущим летом, как только он закончит «Чезлвита». 15 января 1844 года родился сын — Фрэнсис Джеффри. Другу, Чарлзу Смитсону: «Я надеюсь, что моя жена больше никогда так не поступит». В этой шутке, возможно, лишь доля шутки.
Другим Диккенс жаловался, что жена «возбуждена» и «уныла» — все как всегда, и дитя передали под опеку нянек и протекторат Джорджины. Отец продолжал шутить в том же духе. Знакомому, Томасу Томсону, 15 февраля: «Кэт уже в порядке; Бэби, говорят мне, тоже. Но на последний объект я из принципа смотреть отказываюсь». Может, он просто всех разыгрывал, уверяя, что категорически не хочет больше трех детей, а сам только об этом и мечтал? Этого нам никогда не понять. Но позднее он уже более серьезно говорил, что его огорчало рождение мальчиков. Мальчика в приличной семье в ту пору было куда труднее «поднять», чем девочку: ему нужны образование и работа, а ее даже замуж выдавать не обязательно, пусть живет при маме с папой, положение незамужней женщины в тогдашней Англии было во многих отношениях гораздо лучше, чем замужней… Диккенс уже намучился с братьями — теперь как раз пытался пристроить на работу младшего, Огастеса. Возможно, против выводка дочерей он бы не возражал…
18 января он выступал в суде истцом по делу о пиратских перепечатках своих книг и проиграл — денег и так уже давно не прибавлялось, а теперь пошли убытки. 24-го поехал в Ливерпуль — выступать в Институте механики, где действовали курсы для рабочих, потом на такие же курсы в Политехническую школу Бирмингема; ратовал за новое против «доброго старого»: «…можно заметить, что люди, которые с особенным недоверием относятся к преимуществам образования, всегда первые возмущаются последствиями невежества. Забавное подтверждение этому я наблюдал, когда ехал сюда по железной дороге. В одном вагоне со мною ехал некий древний джентльмен… Он без конца сетовал на рост железных дорог и без конца умилялся, вспоминая медлительные почтовые кареты… Но я приметил, что стоило поезду замедлить ход или задержаться на какой-нибудь станции хоть на минуту дольше положенного времени, как старый джентльмен тут же настораживался, выхватывал из кармана часы и возмущался тем, как медленно мы едем. И я не мог не подумать о том, как похож мой старый джентльмен на тех шутников, что вечно шумят о пороках и преступлениях, царящих в обществе, и сами же с пеной у рта отрицают, что пороки и преступления имеют один общий источник: невежество и недовольство». Он говорил о рабочем классе — а в сердце у него сидела заноза.
В Ливерпуле его выход на сцену встречали музыкой: на фортепиано играла двадцатилетняя Кристиана Уэллер. На следующий день он со своим ливерпульским знакомым Томасом Томсоном, богатым вдовцом, напросился к Уэллерам в гости. 28-го, в день выступления в Бирмингеме, он писал Томсону: «Я не могу даже шутить о мисс Уэллер: она так прекрасна. Боюсь, интерес, пробудившийся во мне к этому созданию, такому юному и, боюсь, осужденному на раннюю смерть, перешел во что-то серьезное. Боже, каким безумцем сочли бы меня, если бы знали, какое чувство я испытываю к ней…» (Кристиана не умерла молодой — непонятно, что внушило ему такую мысль. Разве что сходство с Мэри Хогарт?) Сестре Фанни: «…кажется, если бы не мысли о мисс Уэллер (хотя и в них немало боли), я бы повесился, чтобы не жить больше в этом суетном, вздорном, сумасшедшем, неустроенном и ни на что не годном мире».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});