Камо грядеши (пер. В. Ахрамович) - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я писал тебе о том, что она ушла тайно, но, уходя, оставила мне крест, сделанный собственноручно из веточек букса. Проснувшись, я нашел его около своего ложа. Он теперь у меня в ларариуме, — и я сам не понимаю, почему смотрю на него, как на что-то божественное, с чувством благоговения и трепетом. Люблю его потому, что он сделан ее руками, и ненавижу потому, что он разделяет нас. Иногда мне кажется, что во всем этом какое-то колдовство и что теург Петр, хотя и называет себя простым рыбаком, на самом деле больше и Аполлония и всех других, какие были раньше его, и это он опутал всех: Лигию, Помпонию и меня самого.
Ты пишешь, что в письме моем чувствуется тревога и печаль. Печаль должна быть, потому что я снова потерял ее, а тревога оттого, что во мне произошла какая-то перемена. Говорю искренне, что нет ничего более чуждого моей природе, как это учение, и однако с того времени, как я узнал его, не узнаю себя… Колдовство или любовь?.. Цирцея своим прикосновением изменяла тела людей, а у меня изменена душа. Это могла сделать одна лишь Лигия, вернее, через Лигию, то странное учение, которое она исповедует.
Когда я вернулся к себе домой, меня там совсем не ждали. Думали, что я в Беневенте и вернусь не скоро. Дома я застал беспорядок и пьяных рабов, пирующих в моем триклиниуме. Они больше ждали смерти, чем меня, и меньше испугались бы ее прихода. Ты знаешь, как строго держу я свой дом, поэтому все упали на колени, а некоторые обмерли со страха. И знаешь, как я поступил? В первую минуту хотел было потребовать розог и раскаленного железа, но вдруг чего-то устыдился, и — поверишь ли? — мне стало жаль несчастных… Есть среди них старики, которых привел еще дед мой Марк Виниций из-за Рейна. Я заперся один в библиотеке, и там мне пришли еще более странные мысли, а именно: после всего, что я слышал и видел у христиан, не следует поступать с рабами так, как поступал я до сих пор, и что они тоже люди. Несколько дней они ходили в смертельном страхе, полагая, что я медлю ради того, чтобы обдумать какое-нибудь особенно жестокое наказание, но я не наказывал их, и не наказал потому, что не смог! Призвав их на третий день, сказал: я прощаю вас, а вы постарайтесь загладить вину верной службой! Они упали на колени, заливаясь слезами, протягивали ко мне руки, называли господином и отцом, а я — признаюсь тебе со стыдом! — был равно растроган. Мне казалось, что в эту минуту я вижу нежное лицо Лигии и глаза ее, полные слез и благодарные. И я почувствовал, что и у меня глаза стали влажными… Я признаюсь тебе: я не могу жить без нее, худо мне в одиночестве, я несчастен, и моя печаль больше, чем ты предполагаешь… Что касается моих рабов — вот на что я обратил внимание. Прощение, полученное ими, не распустило их и не ослабило дисциплины; никогда страх не побуждал их так добросовестно работать, как чувство благодарности. Они не только хорошо служат, но словно стараются угадать все мои желания. Говорю тебе об этом вот почему: накануне ухода моего от христиан я сказал Павлу, что мир распался бы от его учения, как бочка без обручей, а он мне ответил: "Любовь — более крепкий обруч, чем насилие". Теперь я убедился, что в некоторых случаях положение это может быть верным. Я проверил его и на своих клиентах, узнавших о моем возвращении и собравшихся приветствовать меня. Ты знаешь, что я никогда не был для них скуп, но еще отец мой относился к ним полупрезрительно и меня приучил к такому же отношению. И вот теперь, увидев потертые плащи и голодные лица, я снова почувствовал что-то вроде жалости. Я велел накормить их, кроме того, я разговаривал с ними; некоторых назвал по имени, иных спросил про их жен и детей, и снова я увидел слезы на глазах, и снова мне показалось, что Лигия смотрит на меня, радуется, довольна… Или ум мой начинает затемняться, или любовь путает мои чувства — не знаю, но знаю, знаю наверное, что она смотрит на меня издали, и я боюсь совершить что-нибудь такое, что могло бы огорчить или оскорбить ее. Да, Кай, мне подменили душу, иногда мне хорошо от этого, иногда я мучусь, потому что боюсь, не отнято ли у меня прежнее мужество, энергия, может быть, я теперь неспособен участвовать в совете, судить, пировать и даже воевать. Это явное колдовство! Меня так сильно изменили, что я готов признаться тебе даже в том, что приходило мне в голову во время болезни: если бы Лигия была похожа на Нигидию, Поппею, Криспиниллу или на других наших разведенных женщин, как и они — развратна, жестока и доступна, то я не любил бы ее так, как люблю. А если я люблю ее как раз за то, что нас разделяет, то ты поймешь, какой хаос родится в моей душе, в каком блуждаю я мраке, не вижу пути и совершенно не знаю, что делать. Если жизнь может быть уподоблена источнику, то в моем источнике течет вместо воды тревога. Живу надеждой увидеть ее, иногда мне кажется, что этому суждено быть… Что будет со мной через год-два, не знаю и не могу угадать. Из Рима не уеду. Я не вынес бы общества августиан; кроме того, единственным утешением в моей печали и тревоге является мысль, что где-то близко живет Лигия, и через Главка, врача, который обещал навещать меня, или через Павла из Тарса я время от времени смогу узнать о ней хоть что-нибудь. Нет! Я не покину Рима, хотя бы мне обещали дать в управление Египет. Знай также, что я заказал скульптору каменный памятник на могилу Гулона, которого убил тогда в гневе. Поздно пришло мне это в голову, а ведь он носил меня на руках и первый научил меня класть стрелу и натягивать тетиву лука. Сам не знаю почему проснулось во мне воспоминание о нем: мне словно чего-то жаль и я чувствую укоры совести… Если тебя удивит все, что я написал, то знай, что я сам не менее твоего удивлен, но пишу тебе все-таки искренне, одну правду. Прощай".
VII
На это письмо Виниций не получил ответа, — Петроний не писал, по-видимому надеясь, что цезарь каждую минуту может назначить отъезд в Рим. Весть об этом дошла до города и возбудила радость в сердцах римлян, скучавших без игр и раздачи хлеба и оливок, огромные запасы которых были собраны в Остии. Гелий, вольноотпущенник Нерона, объявил наконец сенату о возвращении цезаря. Однако Нерон, сев со своей свитой на корабли у Микен, приближался к Риму очень медленно, заходя в прибрежные города для отдыха или публичных выступлений. В Минтурне, где Нерон пел в театре, провели дней двадцать; он думал даже, не вернуться ли в Неаполь, чтобы встретить там весну, которая в этом году обещала быть ранней и теплой.
Все это время Виниций провел безвыходно в своем доме, думая о Лигии и о новых для него вещах, которые так перевернули его душу, внеся в нее ряд чуждых понятий и мыслей. Он изредка виделся с Главком, каждое посещение которого наполняло его душу радостью, потому что можно было поговорить о Лигии. Главк не знал, где она нашла себе приют, но он уверял, что старшие окружили ее нежной заботой. Однажды, тронутый печалью Виниция, Главк рассказал ему о том, как апостол Петр упрекнул Криспа за то, что тот ставил в вину Лигии ее земную любовь. Молодой патриций, услышав это, побледнел от волнения. Он сам не раз замечал, что небезразличен Лигии, но часто впадал в сомнения и неуверенность; теперь в первый раз он услышал подтверждение своих надежд и желаний из чужих уст и, главное, от христианина. В первую минуту, благодарный, он хотел немедленно бежать к Петру; узнав от Главка, что апостола нет в городе и что он проповедует где-то в окрестностях, он умолял Главка привести его по возвращении, обещая щедро оделить бедняков общины. Ему казалось, что если Лигия его любит, то все препятствия устранены, потому что он готов был каждую минуту принять Христово учение. Хотя Главк и убеждал Виниция креститься, все же не решался утверждать, что Виниций добудет этим Лигию; он говорил, что крещения нужно желать ради самого крещения и любви к Христу, а не для других целей. "Нужно, чтобы и душа стала христианской", — сказал он, и Виниций, которого раньше всякое препятствие выводило из себя, теперь начинал понимать, что христианин Главк говорит, что должен говорить. Сам он не отдавал себе ясного отчета в том, что было главной переменой в нем: прежде он смотрел на людей и вещи лишь с точки зрения собственного эгоизма, а теперь медленно стал привыкать к мысли, что другие глаза могут иначе смотреть, другое сердце — иначе чувствовать и правда не всегда совпадает с личной выгодой.
Часто ему хотелось повидать Павла, речи которого заинтересовали его и взволновали. Он придумывал доказательства, при помощи которых опровергнет его учение, мысленно оказывал ему сопротивление, но очень хотел увидеть его и услышать. Но Павел уехал из Рима; когда же и Главк стал редко посещать его, Виниция окружило полное одиночество. Тогда он снова начал скитаться по закоулкам Субурры, по узким улочкам за Тибром, в надежде хоть издали увидеть Лигию, но, когда и эта надежда оказалась тщетной, сердцем его овладела скука и нетерпение. Пришло время, когда прежняя природа его еще раз проснулась в нем с такой силой, с какой волна возвращается к берегу, от которого отхлынула. Ему казалось, что он был глупцом, напрасно засорившим свой ум разным вздором, который вогнал его в тоску, — от жизни нужно брать все, что она дает. Решил забыть Лигию или по крайней мере искать наслаждений и радости помимо нее. Но он понимал, что это последняя его попытка, поэтому бросился в водоворот жизни с свойственной ему слепой горячностью и увлечением. И сама жизнь словно поощряла его в этом. Вымерший и опустевший на зиму город стал оживать в надежде на близкий приезд цезаря. Готовилась торжественная встреча. Наступала весна; с Альбанских гор исчезли снега под знойным дыханием африканских ветров, в садах зацвели фиалки, на Форуме и Марсовом полях появились толпы, гревшиеся на солнце. На Аппиевой дороге — месте обычных загородных прогулок — появились богато украшенные колесницы. Совершались поездки в Альбанские горы. Молодые женщины, под предлогом принесения жертв Юноне в Ланувиуме или Диане в Ариции, покидали дома, чтобы за городом искать впечатлений, общества, встреч и наслаждений.