Сын погибели - Владимир Свержин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в тот миг, когда море кидало из стороны в сторону импровизированный плот с беззащитными девушками, она поняла, что если волны сомкнутся над нею, то истинное учение величайшего из целителей — учение о жизни и смерти, о единстве мира, преподанное ей мудрым Абу Закиром Исфахани, — погибнет вместе с ней. Тогда она молилась так истово, как не молилась никогда прежде. Ей неведомо было, в какой стороне находится Мекка и куда направлять моления. Но, как и самому ибн-Сине, взбадривавшем себя в годы ночных бдений запретной для мусульманина чашей вина, ей было известно: наставления о том, что подобает и не подобает, лишь шелуха, путы для неразумных.
Небо пощадило Мафраз и ее госпожу. Пощадило для того, чтобы позже забросить на далекий, сырой, неуютный остров, вновь поставить на край гибели. Оно словно бы говорило дочери Абу Закира: «У тебя было время измениться — ты не воспользовалась им».
Сокрушенная отчаянием, Мафраз уже не надеялась на милость Аллаха, но милосердие его воистину не знало границ. Как иначе объяснить, что некоторые труды Авиценны были известны целителю, вернувшему ее и добрую королеву Матильду с того света? Чувство горечи жило теперь в Мафраз, но горечи не от яда, влитого ей в глотку, а от сознания никчемности десяти лет своей жизни.
А в стенах Тауэра Мафраз овладела непонятная ей самой, но тем не менее настоятельная потребность увидеть бывшую хозяйку — ту, которую она последние годы втайне считала подругой и наперсницей. До Лондона доходили известия, что Никотея спаслась и прекрасно чувствует себя в землях Империи. Если бы Мафраз спросили, чего ждет она от предстоящей встречи, то вряд ли она смогла бы объяснить это. В первые дни, когда Мафраз только пришла в себя, ей хотелось преподнести бывшей хозяйке такой же кубок с вином, какой Мафраз наполнила для доброй королевы Матильды. Затем, когда одиночество стало невыносимым, она почувствовала острую потребность высказать Никотее все, что накипело в душе, унизить ее, смешать с грязью и упиваться ее болью. Мафраз готова была добраться до Рима, до святейшего владыки гяурских душ, наместника пророка Иссы, чтобы встать перед ним и во всеуслышание объявить, что его новая духовная дочь — подлая отравительница. Злые мысли неотлучно крутились в голове Мафраз, душа изнывала, требуя мести.
Она молила Аллаха милостивого и милосердного свершить чудо. И он внял ее молитвам. Когда, заручившись охранной грамотой королевы, Мафраз направилась в порт, чтобы сесть на корабль, увозящий с проклятого острова, судьба вновь подбросила ей нежданную удачу. На улице Мафраз нос к носу столкнулась с херсонитом — одним из тех, кто сопровождал ее и хозяйку с окраины ромейских земель до Киявы и далее, к чародейскому озеру.
Каково было ее удивление, когда выяснилось, что храбрый граф Квинталамонте вот-вот должен быть здесь, чтобы забрать свой отряд. И что направляются они как раз в гости к ее бывшей госпоже — на рыцарский турнир в честь свадьбы прелестной севасты Никотеи и могущественного герцога Швабского.
«Что ж, — думала Мафраз, вспоминая, как округлились глаза заморского графа, когда он увидел перед собой ее — призрак недавнего прошлого. — Турнир в честь свадьбы — очень хорошее время, чтобы умереть!» — заключила она, глядя, как волна накрывает волну, пряча в пучине все то, что еще миг назад было на поверхности.
— Всякое время хорошо, чтобы умереть, — услышала персиянка рядом с собой. — И всякое время пригодно, чтобы жить.
— О чем ты говоришь? — Мафраз обернулась, негодуя, что кто-то подслушивает ее мысли.
— Ты грезишь об убийстве, дочь мудреца. Ты, сотворенная нести жизнь, пустила смерть в сердце свое.
Мафраз гневно вспыхнула. Рядом с ней стоял тоненький мальчишка — диковатый паж графа Квинталамонте, из прихоти взятый им на службу. В прежние дни ей много раз случалось видеть этого задумчивого юнца и порой даже передавать через него распоряжения Никотеи. Тот всегда был молчалив и странен. На каждой стоянке он первым делом норовил плеснуть молока в глиняную плошку и, нашептав что-то, оставить в стороне — для змей.
Поначалу Мафраз даже опасалась Федюню с его ползучими друзьями, но со временем убедилась, что он безвреден, как лесной ужик, и только посмеивалась над ним.
И вот теперь мальчик заговорил с ней. Заговорил дерзко, во всеуслышание, произнося ее потаенные мысли.
— Шайтан баласы, — пробормотала она, — уходи! Тебе нельзя стоять рядом с женщиной.
— В мире нет места, о котором можно сказать «то мое» и «это мое». Весь мир — дорога живущих в нем. Куда б ты ни ступил, благодари землю, дающую превыше заслуг твоих, благодари небо за то, что приняло оно тебя как гостя под шатром своим.
Мафраз удивленно поглядела на Федюню. Тот смотрел пристально и печально, и от его взгляда на пылкую восточную красавицу, казалось, нападает оторопь.
— Ты призываешь смерть на голову той, что делила с тобою кров и хлеб. Ты объявляешь себя верховным судьей и мечом провидения. Но в тот миг, когда говоришь в душе: «Я судья!», себя первую зовешь ты на суд. Как ни юли, как ни бейся, не укрыться тебе от ока своего. И прежде чем отымешь чужую жизнь, свою испепелишь.
— Уходи, — с трудом шевеля губами, прошелестела Мафраз.
— Далеко ли я буду или близко, разве от того что-то изменится? То, что живет в тебе, убьет тебя, когда ты прикажешь ему убивать. — Федюня развернулся и неслышно — не так неслышно, чтоб подкрасться, а так, чтоб не потревожить, — пошел вдоль борта, глядя на волны и чаек, срезающих пену острыми ножами крыльев.
Мафраз закрыла лицо руками, чувствуя, как слезы подступают к глазам, — она и думать забыла, что умеет плакать — солнце Александрии, висевшее над безумным и бездушным невольничьим рынком, навсегда иссушило ее слезы. И вот теперь непролитые за ушедшие годы, они жгли и рвались наружу, требуя выхода.
— Мы умираем в полном сознании и с собой уносим лишь одно: сознание того, что мы ничего не узнали, — прошептала она. Слова эти, произнесенные на смертном одре великим ибн-Синой, деду передал прадед, услышавший скорбное признание учителя в последний час жизни. — Что делаю я, о Аллах? Или прав мальчишка, и сама я для себя — высший суд и казнь?
Мафраз склонилась над бортом. Слезы ее на лету смешивались с солеными брызгами, нестойкими осколками вечных, смывающих прошлое волн.
Князь Давид прикрыл ладонью огонек свечи. Лик Господа с ясной иконы ромейского письма глядел на него хмуро, будто Отец небесный не был рад молитве повелителя Тмуторокани. Князь закрепил свечу и коснулся соединенными перстами чела:
— Не суди меня, Господи! Коли и содеял я недоброе, так ведь не от злобы душевной. Ужель и далее пристало мне сносить притеснения и ковы, чинимые Мономашичами роду моему? Не суди меня, Господи, за кровь, пролитую в стенах града сего. Не так ли Иисус Навин, для коего ты остановил солнце в зените, хитростью людскою и волею твоей сокрушил неприступные стены Иерихонские и уничтожил всех живущих там? Прости мне грех, ибо каюсь я и сердце изъязвлено винами моими.
— Княже, — послышалось негромко от дверей часовни.
— Ну? — обернулся, сдвигая брови, князь Давид.
— Слава Господу, они идут!
— Кто идет?
— Ромеи. От Корчева.[60] В немалом числе.
— Благодарю тебя, святый Боже! — радостно выдохнул Гореславич и ринулся вон из храма, моментально позабыв о суровом лике Творца небесного и его тяжелом взоре.
Вид со стены грел сердце хозяина Тмуторокани: по вымощенной дороге к воротам ровным строем двигалась закованная в доспехи полутурма[61] катафрактариев.[62] За ними маршировала пехота, забросив за спину щиты и положив на плечи копья. Вокруг колонны роем слепней вились аланские всадники, готовые обрушить тучу стрел на любого, кто будет объявлен врагом Империи.
— Господь на моей стороне. — Давид потер руки и радостно хлопнул по плечу стоявшего рядом витязя. — Я знал, что он не оставит меня без подмоги, ибо справедливость должна восторжествовать!
Он заспешил вниз по каменной лестнице, чтоб в воротах с распростертыми объятиями встретить обещанную помощь.
«Их там больше двух тысяч, — крутилось у него в голове, — сильное войско. Таким-то числом нам ничего не стоит удержать стены, этак, седмицы три-четыре. А там — либо сам Великий князь обратно потечет, опасаясь осенних ливней да распутицы, либо здесь его непогода прижмет… Как бы то ни было, придется ему уйти несолоно хлебавши, а перед тем, дабы хвост ему не подпалили, вынужден будет за мною эти земли признать. А уж на другой год пусть хоть щит свой грызет, а ходить ему сюда несростно получится. Я озабочусь, чтоб и крепости тут, и флот ромейский стояли».
Он глядел, как привратная стража споро отворяет створки ворот, как под знаменем с двуглавым орлом въезжает в Матраху крепкий плечистый всадник немолодых лет на тонконогом горском жеребце.