Опимия - Рафаэлло Джованьоли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неуверенность, бывшая хуже любого несчастья, истомила до бледности, до безумия горожан, которые целыми днями скитались по улицам, бродили то туда, то сюда, не зная зачем; от курии и форума они брели к городским воротам, а от ворот возвращались на Форум, к курии, расспрашивая один другого, но не получая ответа[119].
И в сумятице этой тревоги, этих воплей глаза всех сенаторов обратились к одному человеку – Фабию Максиму, а тот, спокойный, хотя и грустный да задумчивый, доверчивый, невозмутимый, обладал чем-то особенным в широте мышления и душевной твердости, что во времена, когда, казалось бы, не следовало опасаться никакого зла, он был неуверенным в себе и боязливым; когда же у каждого душа приходила а смятение от ужасных общих бед, он один ходил по городу спокойно и с ясным лицом, пользовался словами, полными человеколюбия и благоволения. ободряя, утешая, успокаивая сограждан[120].
Претор Помпоний Матон на следующее утро после того дня, когда разошлись злосчастные для города известия и пугающее уныние, спросил в сенате Фабия о том, что же надо делать.
– Ты, Максим, – сказал он ему, – известен у граждан и рассудительностью, и подлинным мужеством, только ты чист и не запятнан нахлынувшими бедами. Приди же на помощь родине, которая сейчас только на твое благоразумие, на твое великодушие и может положиться.
Фабий оглянулся, прошелся взглядом по рядам сенаторов, а те, вскочив почти единодушно на ноги, закричали:
– Говори!.. Говори!
– Дай нам совет!..
– Приказывай!
– Спаси родину!..
– Прими неотложные меры!..
– Защити Республику.
Фабий поднялся и заговорил громко, но спокойно:
– Необходимо сделать много, и притом много серьезного. По моему мнению, надо послать по Аппиевой и Латинской дорогам легковооруженных всадников; пусть расспрашивают встречных (много будет, конечно, спасающихся в одиночку бегством) о судьбе войск и консулов; и если бессмертные боги сжалились над государством и от народа римлян еще что-то осталось, – о том, где находятся войска, куда после сражения пошел Ганнибал, что он готовит, что делает и собирается делать. Это следует разузнать через деятельных юношей, а самим сенаторам (должностных лиц не хватит) надо успокоить взволнованный и перепуганный город, надо заставить женщин сидеть дома и не показываться на людях; надо прекратить плач, надо водворить в городе тишину; надо следить за тем, чтобы всех приходящих с любыми вестями отводили к преторам, чтобы у ворот поставили караульных, которые никого бы не выпускали из города и всем внушали бы, что спастись негде, кроме как в городе, пока стены целы[121].
Все зааплодировали и единодушно проголосовали за эти меры, которые стали немедленно приводить в исполнение. Два претора, Помноний Матон и Публий Фурий Фил, за какие-то три часа вооружили несколько центурий молодежи, которым доверили охрану ворот. Сами ворота были сразу же закрыты. Сенаторы вышли из куриц и направились через Форум на улицы города, отправляя по домам горожан где убеждением, где просьбами, где силой.
И стали ждать; начали прибывать беглецы; они приносили самые неутешительные новости; три дня прошли в несказанной тревоге.
К вечеру четвертого после битвы дня в Рим прибыл Луций Кантилий с письмами от Варрона; тогда-то и узнали всю глубину несчастья. И вновь раздались плач, вопли, завывания. Город погрузился в глубокий и всеобщий траур.
Снова собрался сенат; Фабий предложил, а сенаторы одобрили: траур будет продолжаться только тридцать дней, будут совершены искупительные жертвоприношения верховным богам, отменяются празднества в честь Цереры, которые просто невозможно было отметить достойным образом при такой скорби, отзывается из Остии претор Марк Клавдий Марцелл, который с шестью тысячами пятистами воинами должен был отплыть в Сицилию; ему повелевается немедленно направиться в Канузий во главе пятитысячного легиона, соединиться там со спасшимися из-под Канн, принять на себя командование этой маленькой армией и следить за передвижениями Ганнибала, избегая каких-либо столкновений с карфагенянином и перекрыв Аппиеву и Латинскую дороги; срочно призываются на защиту юродских стен Рима полторы тысячи союзных воинов. Сенат должен отправить послание консулу, срочно вызывая его в Рим, чтобы руководить делами из города.
Так и сделали.
Сенат закончил заседания; а Форум, площадь Комиций и римские улицы были заполнены матерями и невестами, которые в траурных одеяниях, растрепанные бегали в безумии по городу, плача по погибшим близким.
Некая Вергунцея, больше других плакавшая и кричавшая, потому что под Каннами у нее погибли два сына, натолкнулась на сенатора Публия Элия Пета, бывшего три года назад претором, а через пятнадцать лет, в 553 году от основания Рима, он станет консулом и вместе с тем самым военным трибуном, который под Каннами предложил коня Павлу Эмилию, и принялась со слезами на глазах рассказывать ему о своем несчастье; она жалобно поведала о двух своих сыновьях, вознося до неба их достоинства, красоту и добродетели, как это и пристало удрученной и безутешной матери.
Вообще-то, этот Элий был известен в Риме под прозвищем Элий с дятлом, и его уважали как гражданина усердного, добродетельнейшего и сверх всякой меры преданного родине. А прозвище свое он заслужил после случая, произошедшего с ним, когда он был претором.
Однажды, когда он вершил правосудие в курии при большом стечении народа, в судилище влетел дятел и сел претору на голову. Может быть, это была прирученная птица, сбежавшая из какого-то дома по соседству, а возможно, и дикий летун, уставший в долгом полете, решивший отдохнуть и случайно попавший в курию.
При этом происшествии присутствовал один гарусник, затесавшийся в толпу; он сразу же закричал Элию, схватившему птицу правой рукой:
– Наука ауспиций, о претор, подсказывает мне, что этот дятел, севший тебе на голову, принес счастливейшую весть о том, что тебя и весь твой дом ожидают величие и высшая слава, но Республику, если ты оставишь жить эту птицу, постигнет беда; если же ты убьешь дятла, то будешь несчастным, как и вся твоя семья, но Республика будет процветать.
Не успел авгур произнести эти слова, как Элий Пет вцепился зубами в шею птицы и на глазах всех присутствовавших оторвал дятлу голову[122].
И вот, когда Вергунцея рассказывала Элию о своем несчастье, тот, очень бледный, облаченный в траурную тогу темно-серого цвета, хотя и не плакал, но глубокая боль отразилась на его лице, и он строгим голосом сказал:
– И