Совсем другие истории - Надин Гордимер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы шли и ночью и днем. Мы видели костры — это белые люди готовили еду в своих лагерях, и откуда пахло дымом и мясом. Мы смотрели, как гиены, вечно сгорбленные, как будто им стыдно, крадутся через буш на эти запахи. Когда они оборачивались, видны были их сверкающие глаза — большие и черные, совсем как у нас, когда мы смотрим друг на друга в темноте. От бараков, где жили люди, работавшие в лагерях, ветер доносил слова на нашем языке. Одна из наших женщин хотела пойти к ним ночью и попросить помощи. Они бы дали нам еды из мусорных ящиков, сказала она и громко заплакала, и нашей бабушке пришлось схватить ее и зажать ей рот. Мужчина, который нас вел, сказал, что мы должны держаться подальше от людей, работающих в Крюгер-парке: если они помогут нам, то лишатся работы. Если они нас заметят, то самое большее, что смогут сделать, — это притвориться, что они нас не видели, что видели только зверей.
По ночам мы иногда останавливались поспать немножко. Мы спали все вместе. Не помню, на которую ночь это было — ведь мы все время шли, и шли, и шли, — но однажды мы услышали львов. Они были совсем близко. И не рычали громко, как издали. А просто сопели — вроде как мы после того, как побегаем, но по-другому: слышно было, что они не бегут, а ждут чего-то, и совсем рядом. Мы все сбились в кучу, стали лезть друг на друга. Те, кто оказался с краю, рвались в середину. Меня прижали к женщине, от которой плохо пахло, потому что она боялась, но я обрадовалась, что за нее можно крепко ухватиться. Я молилась Богу, чтобы львы забрали кого-нибудь с краю и ушли. Я закрыла глаза, чтобы не видеть дерева, с которого лев мог спрыгнуть прямо на нас, в середину, где я была. Но тут мужчина, который нас вел, вскочил и стал лупить по дереву сухой веткой. Нас он учил вести себя тихо, а сам вдруг заорал. Стоял и орал на львов, как один пьяный у нас в деревне когда-то орал непонятно на кого. И львы ушли. Только потом порычали на него издали.
Мы ужасно устали. Когда мы переходили реки вброд, мой старший брат и мужчина, который нас вел, переносили бабушку с камня на камень. Бабушка у нас сильная, но она сбила ноги в кровь.
Мы больше не могли нести корзину на голове, вообще больше ничего не могли нести, кроме маленького. Мы бросили все вещи под кустом. Главное, наши тела все еще здесь, сказала бабушка. Потом мы поели каких-то диких фруктов, которых дома никогда не ели, и у нас разболелись животы. В тот день мы шли в траве, которую называют слоновьей травой, потому что она высокая, почти как слон. Дедушка не мог присесть на глазах у всех, как наш маленький делал, и отошел подальше. Нам нельзя было отставать. Мужчина, который вел нас, велел никому не отставать, но мы попросили его подождать дедушку.
И все остановились и стали ждать, когда же дедушка нас догонит. Но он так и не пришел. Был полдень, насекомые жужжали очень громко, и мы не слышали, как он шуршит травой. И не видели его, ведь трава была такая высокая, а он — такой маленький. Но он наверняка был где-то рядом, в этих своих штанах мешком и рубашке, которая давно уже порвалась, а бабушка не могла ее залатать, потому что ткани не было. Мы знали, что далеко он уйти не мог, ведь он был слабый и ходил медленно. Мы все пошли искать его, но не поодиночке, чтобы не потеряться в траве, как он. Трава лезла в глаза и в нос. Мы тихонько звали дедушку, но места в ушах, чтобы слышать, у него и так почти не осталось, и это жужжание, наверное, заняло его целиком. Мы все искали, искали его, но так и не нашли. Мы всю ночь провели в этой высокой траве. Мне приснилось, что я нашла его, что он свернулся клубочком и спит, вытоптав себе место в траве, как олени делают для своих детенышей.
Когда я проснулась, его по-прежнему не было. И мы опять пошли искать, и протоптали в траве тропинки, так что ему самому теперь было бы нетрудно нас найти. А потом мы просто сели и прождали до вечера. Когда солнце прямо над головой, вокруг очень тихо и кажется, что оно не сверху, а прямо у тебя в голове, даже если лежишь, как звери, под деревьями. Я лежала на спине и видела, как над нами кружат и кружат эти мерзкие птицы с кривыми клювами и ощипанными шеями. Мы их часто встречали — они кормились на костях мертвых зверей. Нам ни кусочка не оставалось. Они все кружили и кружили, то выше, то ниже, то снова выше. И вертели шеями туда-сюда. Кружили и кружили. Я видела, что бабушка, которая все время сидела с маленьким на руках, их тоже видит.
Под вечер мужчина, который вел нас, подошел к бабушке и сказал, что остальным пора идти. Если они не найдут вскорости еды для своих детей, дети умрут, сказал он.
Бабушка ничего не сказала.
— Я принесу вам воды, — сказал он, — а потом мы уйдем.
Бабушка поглядела на нас — на меня, на старшего брата, на маленького, которого она держала на руках. Мы смотрели, как другие люди встают и собираются. Я не могла поверить, что сейчас вокруг нас никого не останется. Что мы окажемся одни-одинешеньки в этом Крюгер-парке, где нас наверняка поймают полицейские или звери. Слезы потекли у меня из глаз и из носа прямо на руки, но бабушка не замечала. Она поднялась, расставив ноги, как делала дома, чтобы поднять вязанку хвороста, забросила маленького за спину и привязала его своей одеждой: верх платья у нее порвался и в вырезе виднелись большие груди, но для ребенка в них ничего не было. Пойдем, сказала она.
И мы ушли из этого места, заросшего высокой травой. Мы двинулись за остальными и за мужчиной, который вел нас. Мы снова пошли — туда, куда он нас вел.
Палатка просто огромная, больше церкви, больше школы, и привязана к колышкам в земле. Я не знала, что все так будет, когда мы наконец дойдем — дойдем туда. Я такую же палатку и раньше видела, когда мама водила нас в город, потому что услыхала, что там наши бойцы, и хотела спросить у них, не знают ли они, где отец. В той палатке люди молились и пели. Эта — синяя с белым, как и та, но она не для молитв и пения, мы просто живем в ней с другими людьми, которые пришли из нашей страны. Сестра из клиники говорит, что нас две сотни, не считая малышей, а малышей у нас стало больше, несколько родилось по дороге через Крюгер-парк.
В палатке всегда темно, даже когда солнце ярко светит, и там внутри как будто целая деревня. Только вместо домов у каждой семьи свое место, огороженное мешками или кусками картона от коробок — что удалось найти, тем и отгородились. Это для того, чтобы показать другим семьям, что это место наше и чтобы они не входили, хотя дверей нет, и окон тоже, и крыш нет, так что если ты не совсем маленький, то достаточно встать — и видно все, что у всех в домах делается. Некоторые даже сделали краску из растертых камней и раскрасили свои мешки.
Крыша, конечно, на самом деле есть — сама палатка. Но она очень высоко. Как небо. Огромная, будто гора, а мы сидим внутри. Дождь сверху не льет, но с боков вода подтекает и заливает улочки между нашими домами — они такие узенькие, что пройти можно только по одному. Малыши, вроде моего братика, играют в грязи. Приходится через них перешагивать. А мой братик не играет. Бабушка носит его в клинику по понедельникам, когда доктор приходит. Сестра говорит, у него что-то с головой. Она думает, это из-за того, что дома нам часто было нечего есть. Из-за войны. Из-за того, что отец пропал. И еще из-за того, что мы долго голодали в Крюгер-парке. Наш маленький просто лежит целыми днями у бабушки на коленях или под бочком и все смотрит на нас и смотрит. Он хочет что-то спросить, но видно, что не может. Если пощекотать его, он иногда может улыбнуться. В клинике нам дают специальный порошок, чтобы добавляли ему в овсянку. Может быть, он когда-нибудь поправится.
Когда мы дошли сюда, мы — я и старший брат — были точно как он. Я почти и не помню.
Люди из деревни рядом с палаткой отвели нас в клинику. Там надо было расписаться, что мы пришли — дошли туда через Крюгер-парк. Мы с другими детьми сели на траве, а потом у меня в голове все спуталось. Одна сестра была хорошенькая, с выпрямленными волосами и в красивых туфлях на высоких каблуках. Она принесла нам специальный порошок. Сказала, надо размешать его в воде и медленно выпить. Мы разорвали пакетики зубами и слизали весь порошок. Он налип мне на губы, но я и губы облизала, и пальцы. Некоторых детей стошнило. Но я только чувствовала, как у меня в животе все задвигалось, как этот порошок ползет там, будто змея. А потом я икала. Другая сестра велела нам выстроиться в ряд на веранде клиники, но мы не могли. Мы остались сидеть, где сидели, падая друг на друга. Сестры брали каждого за руку и втыкали в руку иголку. А потом — другую иголку, которой брали у нас кровь и переливали в малюсенькие бутылочки. Это чтобы мы не заболели. Но тогда я не понимала. Глаза у меня сами собой закрывались, и мне все чудилось, будто мы идем, вокруг трава высокая, и слоны. Я не понимала, что мы уже пришли туда.
Но у бабушки еще хватало сил, она смогла встать, и писать она умела, так что она расписалась за нас всех. А потом бабушка добилась для нас этого места в палатке, под стенкой, — это самое лучшее место, потому что, хотя в дождь и мокро, но зато, когда погода хорошая, можно стенку приподнять, и тогда на нас светит солнышко и запахи палатки выветриваются. Бабушка знает одну здешнюю женщину, которая показала ей, где взять хорошей травы для циновок, и бабушка сплела нам циновки. Раз в месяц в клинику приезжает грузовик с едой. Бабушка показывает одну из карточек, на которых она расписалась. В карточке пробивают дырочку, а нам дают мешок маисовой муки. Здесь есть тачки, на которых можно довезти мешок до палатки. Мой старший брат отвозит мешок, а потом они с другими мальчишками бегут наперегонки обратно — возвращают пустые тачки в клинику. Когда повезет, кто-то из мужчин дает ему денег, чтоб он довез пиво, которое тот купил в деревне. Хотя это не разрешается — считается, что тачку надо сразу отвозить обратно сестрам. Брат покупает лимонад и со мной делится, если я его догоню. А в другой день, тоже раз в месяц, из церкви привозят кучу старой одежды и сваливают во дворе клиники. Бабушка приносит другую карточку, чтобы в ней пробили дырочку, и мы что-нибудь себе выбираем. У меня уже есть два платья, две пары штанов и свитер, так что я могу ходить в школу.