По эту сторону рая - Фрэнсис Фицджеральд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уныние Джилл рассеялось едва ли не быстрее, чем ночная тьма.
— Я вам вот что скажу, — заявила она, — ежели хотите покутить в веселой компании, держитесь подальше от спиртного, а ежели хотите напиться, держитесь подальше от спален.
— Запомню.
Он постучал в стекло, и машина остановилась у подъезда ночного ресторана.
— Алек вам очень близкий друг? — спросила Джилл, когда они взобрались на высокие табуреты и облокотились о грязную стойку.
— Был когда-то. Теперь, вероятно, больше не захочет и сам не будет понимать почему.
— Сумасшедшим надо быть, чтобы этакое взять на себя. Он что, очень важный человек? Важнее вас?
Эмори рассмеялся.
— Это покажет будущее, — отвечал он. — В этом и есть самый главный вопрос.
Рушатся несколько опорЧерез два дня, уже снова в Нью-Йорке, Эмори нашел в газете то, что искал, — коротенькую заметку о том, что мистеру Эмори Блейну, заявившему, будто он проживает там-то, предложили покинуть отель в Атлантик-Сити, поскольку он принимал у себя в номере женщину, не являющуюся его женой.
А дочитав, он вздрогнул, и пальцы у него задрожали, потому что чуть выше в том же столбце он увидел другую заметку, подлиннее, которая начиналась словами:
«Мистер и миссис Леланд Р. Коннедж объявляют о помолвке своей дочери Розалинды с Дж. Досоном Райдером из Хартфорда, штат Коннектикут…»
Он выронил газету и лег на кровать, изнемогая от дурнотного ужаса. Она ушла из его жизни — теперь уже окончательно, безвозвратно. До сих пор где-то в глубине его души еще теплилась надежда, что когда-нибудь он ей понадобится, и она пошлет за ним, и скажет, что это было ошибкой, что сердце ее ноет от боли, которую она ему причинила. Не тешить ему себя больше даже темным желанием — не была желанна ни сегодняшняя Розалинда, что стала старше, черствее, ни та угасшая, сломленная женщина, которую воображение нет-нет да приводило на порог к нему сорокалетнему. Эмори нужна была ее молодость — сияющее цветение ее души и тела, все, что теперь будет ею продано. С этого, дня для Эмори юная Розалинда умерла.
Через день он получил письмо от мистера Бартона из Чикаго — в сухих и четких выражениях тот извещал его, что поскольку еще три трамвайные компании обанкротились, ни на какие денежные переводы Эмори в ближайшее время рассчитывать не должен. А в довершение всего пустым воскресным вечером пришла телеграмма, из которой он узнал, что пять дней назад монсеньер Дарси скоропостижно скончался в Филадельфии.
И тогда он понял, что привиделось ему за занавесками гостиничного номера в Атлантик-Сити.
Глава V: Эгоист становится личностью
На сажень в сон я погружен.Влеченья, что смирял, теперьИз заточенья рвутся вон,Как сумрак ломится сквозь дверь.Хочу, чтобы помог сыскатьМне веру новую рассвет…Увы! Уныло все опять!Конца завесам ливня нет.
О, встать бы вновь! Когда бы могСтряхнуть я хмеля давний пылИ в небе сказочный чертогРассвет, как встарь, нагромоздил!Когда б мираж воздушный статьМог символом, что даст ответ! Увы!Уныло все опять:Конца завесам ливня нет.
Стоя под стеклянным навесом какого-то театра Эмори увидел, как первые крупные капли дождя шлепнулись на тротуар и расплылись темными пятнами. Воздух стал серым и матовым; в доме напротив вдруг возникло освещенное окно, потом еще огонек; потом целая сотня их замерцала, заплясала вокруг. Под ногами у него обозначилось желтым подвальное окно с железными шляпками гвоздей, фары нескольких такси прочертили полосы света по сразу почерневшей мостовой. Незваный ноябрьский дождь подло украл у дня последний час и снес его в заклад к старой процентщице — ночи.
Тишина в театре у него за спиной взорвалась каким-то странным щелчком, за которым последовал глухой гул разом задвигавшихся людей и оживленный многоголосый говор. Дневной спектакль кончился.
Он отступил немного в сторону, под дождь, чтобы дать дорогу толпе. Из подъезда выбежал мальчик, потянул носом свежий, влажный воздух и поднял воротник пальто; появились три-четыре спешащие пары, появилась небольшая кучка зрителей, и все, как один, взглядывали сперва на мокрую улицу, потом на повисший в воздухе дождь и, наконец, на хмурое небо, но вот из дверей густо повалила публика, и он задохнулся от тяжкого запаха, в котором мешался табачный дух мужчин и чувственность разогревшейся на женщинах пудры. После густой толпы опять выходили редкие группки, потом еще человек пять; мужчина на костылях; и, наконец, стук откидных сидений внутри здания возвестил, что за работу взялись капельдинеры.
Нью-Йорк, казалось, не то чтобы проснулся, а заворочался в постели. Милю пробегали бледные мужчины, придерживая под подбородком поднятые воротники; в резких взрывах смеха из универсального магазина высыпал говорливый рой усталых девушек — по три под одним зонтом; промаршировал отряд полицейских, чудом успевших уже облачиться в клеенчатые накидки.
Дождь словно обострил внутреннее зрение Эмори, и перед ним грозной вереницей прошли все невзгоды, уготованные в большом городе человеку без денег. Гнусная, зловонная давка в метро — рекламы лезут в глаза, назойливые, как те невыносимо скучные люди, которые держат тебя за рукав, норовя рассказать еще один анекдот, брезгливое ощущение, что вот-вот кто-то на тебя навалится; мужчина, твердо решивший не уступать место женщине и ненавидящий ее за это, а женщина ненавидя его за то, что он не встает; в худшем случае — жалкая мешанина из чужого дыхания, поношенной одежды и запахов еды, в лучшем случае — просто люди, изнывающие от жары или дрожащие от холода, усталые, озабоченные.
Он представил себе комнаты, где живут эти люди, — где на вспученных обоях бесконечно повторяются крупные подсолнухи по желто-зеленому фону, где цинковые ванны и темные коридоры, а за домами — голые, без единой травинки дворы; где даже любовь сведена к совращению — прозаическое убийство за углом, незаконный младенец этажом выше. И неизменно — зимы в четырех стенах из соображений экономии и долгие летние месяцы с кошмарами в духоте липких, тесных квартирок… грязные кафе, где усталые, равнодушные люди кладут в кофе сахар своими уже облизанными ложками, оставляя в сахарнице твердые коричневые комки.
Если где-то собираются одни мужчины или одни женщины, это еще куда ни шло, особенно противно, когда они оказываются вместе, тут и стыд женщин, которых мужчины поневоле видят усталыми и нищими, и отвращение, которое усталые, нищие женщины внушают мужчинам. Тут больше грязи, чем на любом поле сражения, видеть это тягостнее, чем реальные ужасы — пот и размокшая глина, и смертельная опасность; это атмосфера, в которой рождение, брак и смерть равно омерзительны и таятся от глаз.
Он вспомнил, как однажды в метро, когда вошел рассыльный с большим погребальным венком из живых цветов, от их аромата воздух сразу стал легче и все лица в вагоне на мгновение засветились.
«Терпеть не могу бедных, — вдруг подумал он. — Ненавижу их за то, что они бедные. Когда-то бедность, возможно, была красива, сейчас она отвратительна. Самое безобразное, что есть на свете. Насколько же чище быть испорченным и богатым, чем невинным и бедным». Перед глазами у него четко возникла картина, в свое время показавшаяся ему полной значения. Хорошо одетый молодой человек, глядя из окна клуба на Пятой авеню, сказал что-то другому, и лицо его выразило предельную гадливость. Вероятно, подумал Эмори, он тогда сказал: «О господи, до чего же люди противны!»
Никогда раньше Эмори не интересовался бедняками. Теперь он холодно установил, что абсолютно не способен кому-либо сочувствовать. О’Генри обнаружил в этих людях романтику, высокие порывы, любовь, ненависть, Эмори же видел только грубое убожество, грязь и тупость. Он в этом не раскаивался: никогда с тех пор он уже не корил себя за чувства естественные и искренние. Все свои реакции он принимал как часть себя, неизменную и вненравственную. Когда-нибудь эта проблема бедности, в ином, более широком аспекте, подчиненная какой-нибудь более возвышенной, более благородной позиции, возможно, даже станет его личной проблемой, теперь же она вызывала только сильнейшую брезгливость.
Он вышел на Пятую авеню, увертываясь от черной слепой угрозы зонтов, и, остановившись перед «Дельмонико», сделал знак автобусу. Застегнув пальто на все пуговицы, поднялся на империал и ехал под упорным моросящим дождем, снова и снова ощущая на щеках прохладную влагу. Где-то в его сознании начался разговор, вернее — не начался, а опять заставил к себе прислушаться. Вели его не два голоса, а один, который и спрашивал, и сам же отвечал на вопросы.