Музейный роман - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, тут совсем просто, — отмахнулся он, будто всякая беседа с ним в качестве призрака неизменно заканчивалась подобным интересом со стороны вопрошавшего. — Я на другой же день, как там подсохло маленько, на пригорочке этом, да и вода более-менее сошла, вернулся туда, с новым холстом. Подумал, пока горячо ещё чувство во мне, то самое, что и есть озарение, какое нежданно для меня же самого с неба свалилось, то, мол, успею новый пейзаж начать, не хуже прежнего. Ну, чтобы окончательно утвердиться в себе, в своём внезапно открывшемся даре видеть, как раньше не мог. И сразу же — класть на масло, тоже как до этого не умел.
— И?! — с надеждой в голосе воскликнула Ева.
То, что висело в гостиной сестры художника, будто враз испарилось в её воображении, оставив стены жилья Ивáновых голыми, обновлёнными, готовыми для новой, совершенно замечательной на этот раз развески.
— И? — пожал плечами Александр Андреевич. — И — всё! Всё на этом, совсем и окончательно всё! Не пошло. Ничего будто и не было, ни крупинки малой не осталось от той вчерашней одержимости моей, будто мухи её разом съели и на то место, откуда явилась она, всей оравой помёту мушиного навалили, прости господи. — Он вздохнул. — Я и на другой день пытался. Думал, просплюсь как следует, а то, может, история с этими родами всю эмоцию мою перешибла, тем более что женщину эту, маму твою, так и не нашли, хотя и искали весь день, дно щупали, водолазов вызывали. А про свой пейзаж даже не говорю: уж он-то любому прохвосту на стену ляжет, даже если и не потонул.
— И как же дальше сложило-о-ось? — явно разочарованно протянула Ева Александровна. — Что было потом?
— Потом? Потом прошёл ещё один день и ещё одна ночь. И я отдал концы. Под утро было, причём ни сердце не прихватывало, ни в голове никакая жилка не взорвалась. Просто понял я вдруг с окончательной ясностью, что художником не стану. Уже никогда. После чего повернулся лицом к стене и умер, без болей и сожаления, в пятьдесят два года, равно как и предок мой, царствие ему лишний раз небесное, великому мастеру.
Оба помолчали. Затем она спросила:
— Прощаемся, дядя Саша?
— Прощаемся, крестница, — отозвался призрак.
— Да, и хочу ещё сказать вам, чтобы вы не обижались на Марка Григорьевича, если считаете, что это он на вас тогда подумал, насчёт «Архипелага». Ему так передали специально, чтобы обоих вас убрать, разом. И отвести подозрения от себя. Это дело рук Казачковского, вашего нового директора в прошлом.
— Да я в курсе, Евочка, спасибо. А с Мариком мы и так уже помирились. Видимся, бывает, и даже словечком порой перекинемся за прошлые дела. Тут, надо сказать, в мире мёртвых, никакая ложь не проходит. Да и правды никто специально не доискивается. Здесь всякое слово — просто слово, и ничего больше. Как и любое действо есть поступок безо всякого другого дна, кроме единственного. Здесь, милая, фильтр такой, что не то что обман, даже слабая мысль о нём невозможна. Все мы тут на поверхности, всё наружу, всё напоказ. Хоть чаще и не видны, никто никому. Многие от этого страдают, кстати говоря, многим не по себе. Так что лучше и не привыкать ни к какому двоемыслию. Там у вас, я имею в виду. Не то здесь удобно не покажется, а только после изведёшься подчистую. И поделать уже ничего будет нельзя. Поздно. Не тот, как говорится, колер.
— Вы там супруге его милейшей от меня поклон передайте, если не трудно, — оживилась Ева Александровна, искренне порадовавшись такому обороту событий, — скажите, помню её и поддерживаю наше с ней жильё в полном порядке. Так что пускай не переживает попусту, а то она ко мне что-то не заходит совсем, ладно?
И прощально глянула в пространство за камнем, где расположился призрак. Однако ничего уже не было, кроме окончательно осевших на могилы плотных сумерек и совершенно замершего, высушенного морозом мёрзлого воздуха, ещё недавно слабо шевелящего полупрозрачное дяди-Сашино изображение.
Уже почти на ощупь пробив темноту, она вернулась к машине и постучала в окно.
— Это чего, всё?! — искренне удивился Николай. — И пары минут не прошло, а уже наобщались?
— Всё успешно? — вежливо поинтересовалась Сашенька.
— Более чем, — неопределённо мотнула головой Ивáнова без какого-либо выражения на лице.
И забралась к ним в тепло. Разумом она ещё не успела толком постигнуть то, что узнала о себе и собственной матери. Как и не понимала пока, было ли то вещью ужасной. Или, быть может, было бы правильней это же самое считать удивительной удачей и чудесным спасением своим, невзирая на родовую травму? На одной чаше весов находилась незнакомая мёртвая мать. На другой — сама она, чудом выжившая, пожизненно хромая ведьма приятной наружности и без материальных накоплений, хоть и с малогабариткой в отдалённом от жизни Товарном. Но и без малейшей перспективы на карьеру, любовь и семью.
— Домой? — озадачил Николай.
— Угу, — ответствовала она, всё ещё пребывая в раздумьях. — Завезём Сашеньку, поблагодарим бабушку, потом отвезёшь меня на вокзал. Миссия завершена, дорогие мои, жизнь продолжается.
Глава 8
Темницкий. Коробьянкина
Приготовление печатных и изобразительных материалов к готовящейся экспозиции курировал, разумеется, не Алабин. Да у него и не просили какого-либо содействия. Хотя, придавая значение тому факту, что, по существу, собрание Венигса ещё ни разу не экспонировалось в полной версии и единый каталог как таковой отсутствовал в принципе, разумным, казалось, было бы привлечь к разработке столь важного мероприятия и высоких знатоков. Именно с этой целью в самом начале ответственной суеты Всесвятская, обеспокоенная сжатыми сроками, спущенными сверху на всё про всё, вызвала Темницкого на разговор. Однако лёгкую взволнованность матроны Евгению Романовичу удалось вполне унять, после того как он заверил её, что даже не стоит делать попытки привлечь кого-то со стороны. Управятся, мол, своими силами. Ну разве что о вступительной статье взялся просить Алабина, да и то в порядке исключения.
Именно ею Лев Арсеньевич и занялся на следующее утро, после того как, крепко выспавшись и совершенно освободившись от внезапной радости, вернулся мыслями к предстоящему событию. Неудивительно, что, за малым исключением, почти всех мастеров собрания Венигса он прекрасно знал и помнил наперечёт, чего нельзя было сказать о самих работах. Часть их, до последнего времени всё ещё хоронимая от мировой общественности, была недоступна и для него, как для лица, никогда не представлявшего какой-либо официальный орган. Шли годы после первого частичного выставления собрания, а он всё никак не мог забыть эти рисунки: Брейгель, Гольбейн, Тинторетто, Веронезе, другие. Без особого усилия мог воспроизвести в памяти сюжеты Босха, Рембрандта, Дюрера, Тьеполо, Ватто. Всякий раз удивляясь неповторимому умению старых мастеров выискать и отобразить деталь, штрих, любую малую подробность, Лев Арсеньевич искренне недоумевал: отчего эти шедевры, уже обретшие раз и навсегда место для постоянной жизни, столь коварным образом сокрыты от людских глаз? Ну и само собой, имелось в виду, что до того, как приступить к работе над статьёй, ему непременно следовало ознакомиться с полной версией собрания. Приватно, разумеется.
Теперь же, когда установки радикально менялись, когда всё, что ещё недавно было недоступно, но уже вот-вот готово было сделаться достоянием всех, какие бы то ни было помехи, как он полагал, отсутствовали. Тем более что речь теперь уже шла вовсе не о прихоти искусствоведа, а лишь о насущной потребности получить как можно больше информации до начала серьёзнейшей работы.
Он связался с Темницким и поделился соображениями. Как ни странно, тот сразу же ухватил суть, согласившись с доводами, и пообещал решить вопрос допуска в «могилу» буквально в течение дня. И не обманул. Уже вечером позвонил, сказав, что Лёва может ознакомиться с полным вариантом собрания уже завтра после десяти утра. Разрешение, сказал, получено. Такой оперативной реакцией первого зама Алабин был приятно удивлён. Ему казалось, если и дальше придерживаться привычной концепции, основанной на общих фразах, то вполне можно бы обойтись и открытыми данными.
Так или иначе, но почти весь следующий день он провёл целиком в запаснике второго «могильного» этажа, находясь под присмотром Темницкого.
— Извини, старик, — посетовал тот, — по отделу графики я и есть «граф». В смысле, хранитель. Так что уж не обессудь, вынужден не оставлять тебя в единственном числе, иначе, сам понимаешь, не мне тебе объяснять заведённый порядок. По-хорошему, ещё и третья персона обязана присутствовать, но, учитывая обстоятельства, риск беру на себя.
Лёва перебирал священные папки, едва прикасаясь к ним. Осторожными движениями перекладывал микалентную бумагу, вскрывая очередной рисованный шедевр кого-то из великих. И шёл дальше. Кое-что фотографировал для памяти, чтобы не упустить при описании той или иной важной детали. Неизвестная ему ранее половина собрания мало в чём уступала первой, хотя и не открывала новых или неожиданных имён.