В рассветный час - Александра Бруштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже не вижу смешной круглой печки. Она вытягивается, становится высокой, статной — становится молодым офицером в гвардейском мундире, Фердинандом фон Вальтер!
(Печку эту еще много лет у нас в семье продолжали звать Фердинандом. «Юзефа! — говорила, бывало, мама. — Что-то холодно, не затопить ли Фердинанда?»)
Иногда Леле Мухиной «подыгрывает» в работе студент Вася Шверубович, товарищ по гимназии Володи Свиридова. Этот Вася Шверубович… Но нет!
О нем надо сказать особо.
В Васю Шверубовича влюблены все гимназистки и институтки старших классов и вообще все барышни нашего города! Когда Вася появляется в местах общего гулянья — от Соборной площади перед православным собором и до Кафедральной площади перед костелом святого Казимира, — в самый хмурый день кажется, будто взошло солнце. Но Вася — не нахальный провинциальный покоритель сердец. Нет, он даже и не догадывается о том, как он красив и какое впечатление он производит на всех встречных. Вася Шверубович идет по улице, с простым и скромным достоинством неся свою кудрявую светлую голову, и во всем его существе видно то высокое, покоряющее благородство, какое придает человеку талант. Какой талант несет в себе Вася Шверубович? Сейчас он еще только скромный студент, он еще только мечтает стать актером. Но уже недалек тот час, когда Вася бросит все, чтобы целиком — как он выражается, «безвозвратно, безвозвратно!» — отдаться театру. Он скоро прославится в Московском Художественном театре и целые пятьдесят лет будет греметь на весь мир! Качалов, великий, бессмертный артист Качалов, — вот кем станет вскоре скромный студент Вася Шверубович, как ослепительная бабочка появляется из простой гусеницы.
Однако пока никто — ни даже сам Вася Шверубович — не знает и не предвидит этого. И Вася приходит «подыгрывать» начинающей актрисе Леле Мухиной в ее работе над ролью Луизы Миллер. Он репетирует с ней все остальные роли.
Вот он — ее отец, бедный музыкант Миллер. Как он любит свою дочь, несчастную Луизу, с какой болью и страданием смотрит он на нес! Исчезла стройная фигура студента Васи Шверубовича — он весь сжался в бессильной старческой позе. И с какой грустью говорит он ей:
— «Луиза! Дорогое, милое дитя мое… Возьми мою старую, дряхлую голову… Возьми все, все! Лишь твоего Фердинанда — бог мне свидетель! — я не могу тебе дать…»
Вот Вася Шверубович говорит с Луизой осторожными словами подлого Вурма, скользящими и свистящими, как змеи. Он опутывает ее сетями черной интриги и клеветы. Луиза, простая, бедная девушка из народа, полюбила Фердинанда, сына могущественною президента, — и низкий Вурм делает все, чтобы погубить влюбленных. Лицо Васи совершенно неузнаваемо: в его глазах злобные огоньки, его руки, пальцы неудержимо сжимаются, как когти хищного ястреба, кружащего над цыпленком…
Но всего лучше читает Вася роль Фердинанда!
— «О Фердинанд! — молит его Луиза. — Меч навис над твоей и над моей головой: нас разлучат!»
— «Не говори мне ничего о боязни, любимая моя! — успокаивает ее Фердинанд, и голос Васи поет, как виолончель. — Доверься мне! Я встану между тобой и горем, я приму за тебя каждою рану, я сберегу для тебя каждую каплю из кубка радости, — я принесу их тебе в кубке любви!»
Я смотрю и слушаю не дыша. Сердце мое просто разрывается от сочувствия к несчастной Луизе, — ведь она сейчас умрет, отравленная своим Фердинандом! Его я, конечно, жалею гораздо меньше: зачем он поверил клевете Вурма и сам, своими руками, разбил их счастье?
Нужно ли добавлять, что вечером, когда никого нет дома, — по вечерам все собираются у Свиридовых, и мама там, и папа, если он свободен, а меня, конечно, в 9 часов гонят домой спать, — я тихонько прокрадываюсь в папин кабинет, где днем репетировали Леля и Вася Шверубович. Я становлюсь на колени перед пузатой печкой.
— О Фердинанд! — молю я. — Меч навис над твоей и над моей головой: нас разлучат!
— Ну, чего там еще «фирнан, фирнан»! — бубнит Юзефа. — Ложись у постелю! Большая дивчина, а болбочет, сама не знает что!
Очень интересно бывает также в комнате брата Валентины, Володи Свиридова. Там всегда много веселого молодого народа. Володя очень музыкален — он и на гитаре играет, и поет приятным баритоном. Тут почти всегда присутствует и Леля Мухина. Когда она не Луиза Миллер, Леля очень веселая, живая: она и петь, и плясать — все, что угодно!
Глядя прямо в глаза Лели Мухиной, Володя поет под гитару собственный вариант старинного романса «Очи черные»:
Очи синие,Очи ясные!Очи милыеИ прекрасные!
В песню вступает Леля, и оба голоса, Лели и Володи, поют вместе, словно идут рука об руку по тропинке в поле:
Как, люблю я вас,Как боюсь я вас,Этих милых глаз,Этих ясных глаз!
Все знают (и даже я знаю!), что у Лели и Володи — «роман». Они любят друг друга, они поженятся, когда кончат курс. Вероятно, от этого в их пении звенит такая чистая радость, что все слушают, задумчивые, растроганные, словно издали следят глазами, как Леля и Володя медленно идут по весенней тропинке среди полей.
Но ненадолго стихает молодежь. Вот уже снова все голоса сливаются в не очень стройный хор и поют по-латыни песню студентов всего мира:
…Гаудеамус игитур,Ювенес дум сумус!По-русски эта песня звучала бы примерно так:Веселитесь, юноши,Пока есть в вас сила!После юности веселой,После старости тяжелойПримет нас могила…
А иногда, притворив плотнее дверь и сев в тесный кружок, молодежь поет приглушенными голосами те песни, которые я люблю больше всех:
Много песен слыхал я в родной стороне,В них про радость, про горе мне пели,Но из песен одна в память врезалась мне, —Это песня рабочей артели.Э-эй, дубинушка-а-а, — ухнем!Э-эх, зеленая, сама пойдет!Подернем! Подернем!Да ухнем!
Я знаю, что этого петь нельзя, это запрещенная революционная песня. За одну «Дубинушку» полиция может, нагрянув, арестовать всех этих замечательных юношей и девушек… Мне рассказывали Павел Григорьевич и Анна Борисовна: с такими песнями революционеры выходят на демонстрации против правительства, шагают от этапа к этапу в далекие, глухие места ссылки.
Смело, друзья, не теряйтеБодрость в неравном бою!Родину-мать защищайте,Честь и свободу свою!Пусть нас по тюрьмам сажают!Пусть нас пытают огнем!Пусть в рудники посылают!Пусть мы все казни пройдем…
Дверь открывается — на пороге стоит отец Свиридовых, Сергей Иванович.
— Владимир! — говорит он с упреком. — Я ведь просил тебя…
Леля бросается к нему:
— Больше не будем! Сергей Иванович, не сердитесь… Мы немножко попели, — уж очень душа горит… А больше не будем, золотой, не будем!
Разве можно сердиться, глядя в Лелины «очи синие»? Легкая, чуть заметная улыбка пробегает по губам Сергея Ивановича. Обычно губы эти крепко сжаты и лицо сурово, почти угрюмо. Сергей Иванович смотрит на Лелю и смягчается:
— Я только напоминаю: осторожность! Зачем зря рисковать? Пойте тише, под сурдинку…
В тот же вечер я случайно слышу в кабинете Сергея Ивановича обрывок его разговора с папой. Я не подслушиваю, нет! — меня прислали звать Сергея Ивановича и папу чай пить. Но они так поглощены разговором, что не заметили моего прихода. Ну, а я, конечно, так заинтересовалась их разговором, что застыла на месте как вкопанная.
— Тревожусь я о нем, Яков Ефимович! Очень серьезно он в революцию ушел… Какие-то рабочие к нему ходят, какие-то незнакомые люди… Боюсь, сломит Володька шею!
— Не сломит! — возражает папа. — Для настоящих людей, — а я Володю знаю, он на моих глазах вырос, и он именно настоящий человек! — для них это закалка на всю жизнь!
— Вы и меня знаете, Яков Ефимович… — продолжает Сергей Иванович с необычной для него откровенностью. — Я — человек, на всю жизнь раненный. Когда Маша умерла, жена моя, я еще молодой был. Мог жениться. Нет, не захотел, чтобы у детей мачеха была! Живу бирюком, нигде не бываю, даже к вам не каждый месяц заглядываю. Дети для меня — все!.. Вам, Яков Ефимович, легко говорить: Сашурка-то у вас еще ребенок. А вот подрастет она да потянется к революции, — что вы тогда будете делать?
— А, наверно, то и буду делать, что вы теперь делаете, что все другие отцы: горевать, тревожиться, ночей не спать… может быть, даже кровавыми слезами плакать… И все-таки, думаю, будет мне радостно: хорошая, значит, выросла… Ты здесь зачем? — вдруг грозно обрушивается папа, только теперь заметив меня. — Вот, Сергей Иванович, невозможный ребенок! Брысь отсюда!
Я ухожу, очень обиженная. Удивительные люди — взрослые! Никакого понимания! Даже памяти — и той ни на копейку! То папа сам говорит мне: «Ты уже не маленькая!» То я, оказывается, ребенок, да еще и «невозможный»! А что, собственно, случилось, из-за чего столько шуму? Я пришла за ним, хотела сказать: «Чай пить!» Слышу, у них такой разговор… Ну как было утерпеть, чтобы не послушать хоть немножко? Оказывается, я им помешала!