Фома Гордеев - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот наклонил голову, уперся руками в стол и так, быком, продолжал изъясняться:
— Всё — не по душе... Дела... труды... люди... Ежели, скажем, я вижу, что всё — обман... Не дело, а так себе — затычка... Пустоту души затыкаем... Одни работают, другие только командуют и потеют... А получают за это больше... Это зачем же так? а?
— Не могу уловить вашу мысль!.. — заявил Тарас, когда Фома остановился, чувствуя на себе пренебрежительный и сердитый взгляд Любови.
— Не понимаете? — с усмешкой посмотрев на Тараса, спросил Фома. — Ну... скажем так: едет человек в лодке по реке... Лодка, может быть, хорошая, а под ней все-таки глубина... Лодка — крепкая... но ежели человек глубину эту темную под собой почувствует... никакая лодка его не спасет...
Тарас смотрел на Фому равнодушно и спокойно. Смотрел, молчал и тихо постукивал пальцами по краю стола. Любовь беспокойно вертелась на стуле. Маятник часов глухим, вздыхающим звуком отбивал секунды. И сердце Фомы билось медленно и тяжко, чувствуя, что здесь никто не откликнется теплым словом на его тяжелое недоумение.
— Работа — еще не всё для человека...— говорил он скорее себе самому, чем этим людям. — Это неверно, что в трудах — оправдание... Которые люди не работают совсем ничего всю жизнь, а живут они лучше трудящих... это как? А трудящие — они просто несчастные лошади! На них едут, они терпят... больше ничего!.. Но они имеют пред богом свое оправдание... Их спросят: «Вы для чего жили, а?» Они скажут: «Нам некогда было думать насчет этого... мы всю жизнь работали!» А я какое оправдание имею? И все люди, которые командуют, чем они оправдаются? Для чего жили? А я так полагаю, что непременно всем надо твердо знать — для чего живешь.
Он помолчал и, вскинув голову, воскликнул глухим голосом:
— Неужто затем человек рождается, чтобы поработать, денег зашибить, дом выстроить, детей народить и — умереть? Нет, жизнь что-нибудь означает собой... Человек родился, пожил и помер — зачем? Нужно сообразить — зачем живем? Толку нет в жизни нашей... — Потом — не ровно всё — это сразу видно! Одни богаты — на тысячу человек денег у себя имеют... и живут без дела... другие — всю жизнь гнут спину на работе, а нет у них ни гроша... А между тем разница в людях малая... Иной— без штанов живет, а рассуждает так, ровно в шелки одет...
Охваченный своими мыслями, Фома долго бы излагал их, но Тарас отодвинул свое кресло от стола, встал и со вздохом негромко произнес:
— Нет, спасибо!.. Больше не хочу... Фома круто оборвал свою речь и повел плечами, с усмешкой взглянув на Любовь.
— Откуда это ты набрался такой философии? — спросила она недоверчиво и сухо.
— Это не философия... Это... наказание! — вполголоса сказал Фома. — Открой глаза и смотри на всё — тогда это само в голову полезет...
— Вот кстати. Люба, обрати внимание, — заговорил Тарас, стоя спиной к столу и рассматривая часы, — пессимизм совершенно чужд англосаксонской расе... То, что называют пессимизмом Свифта и Байрона, — только жгучий, едкий протест против несовершенства жизни и человека... А холодного, рассудочного и пассивного пессимизма у них не встретишь...
Затем, как бы вдруг вспомнив о Фоме, он обернулся к нему, заложил руки за спину и, дрыгая ляжкой, сказал:
— Вы поднимаете очень важные вопросы. Некоторые считают их детскими... Если они серьезно занимают вас— вам надо почитать книг... В них вы найдете немало ценных суждений о смысле жизни... Вы — читаете книги?
— Нет! — кратко ответил Фома. — Не люблю.
— Но однако они могли бы кое в чем помочь вам...— сказал Тарас, и по губам его скользнула улыбка...
— Если люди помочь мне в мыслях моих не могут — книги и подавно!.. угрюмо проговорил Фома.
Ему стало скучно с этим равнодушным человеком. Он хотел бы уйти, но в то же время ему хотелось сказать Любови что-нибудь обидное об ее брате, и он ждал, не выйдет ли Тарас из комнаты. Любовь мыла посуду; лицо у нее было сосредоточенно и задумчиво, руки двигались вяло. Тарас, расхаживая по комнате, останавливался пред горками с серебром, посвистывал, щелкал пальцами по стеклу и рассматривал вещи, прищуривая глаза. Фома, заметив, что Любовь несколько раз вопросительно, с неприязнью и ожиданием взглянула на него, понял, что он стесняет ее.
— Я у вас ночую...— сказал он, улыбаясь ей. — Надо мне поговорить с крестным. Да и скучно дома одному.
— Так ты поди, скажи Марфуше, чтобы она приготовила тебе постель в угловой...— торопливо посоветовала Любовь.
— Могу...
Он встал и вышел из столовой. И тотчас же услыхал, что Тарас негромко спросил сестру о чем-то.
«Про меня, — подумал он. Вдруг в голове его мелькнула злая мысль: — Послушать, что скажут умные люди...»
Он бесшумно прошел в другую комнату, тоже смежную со столовой. Огня тут не было, лишь узкая лента света из столовой, проходя сквозь непритворенную дверь, лежала на темном полу. Фома тихо, с замиранием в сердце, подошел вплоть к двери и остановился...
— Тяжелый парень...— сказал Тарас. Пониженно, торопливо заговорила Любовь:
— Он тут всё кутил... Безобразничал — ужасно! Вдруг как-то началось у него... Сначала избил в клубе зятя вице-губернатора. Папаша возился, возился, чтоб
загасить скандал. Хорошо еще, что избитый оказался человеком дурной репутации... Однако с лишком две тысячи стоило это отцу... А пока отец хлопотал по поводу одного скандала, Фома чуть не утопил целую компанию на Волге.
— Вот чудовище! И занимается исследованиями о смысле жизни...
— Другой раз ехал на пароходе с компанией таких же, как сам, кутил и вдруг говорит им: «Молитесь богу! Всех вас сейчас пошвыряю в воду!» Он страшно сильный... Те — кричать... А он: «Хочу послужить отечеству, хочу очистить землю от дрянных людей...»
— Это остроумно!
— Ужасный человек! Сколько он натворил за эти годы диких выходок... Сколько прожил денег!
— Скажи — отец управляет его делом на каких условиях, — не знаешь?
— Не знаю! У него полная доверенность есть... А что?
— Так... Солидное дело! Разумеется, поставлено оно по-русски — отвратительно... И тем не менее — прекрасное дело! Если им заняться как следует...
— Фома совершенно ничего не делает... Всё в руках отца...
— Да?
— Знаешь, порой мне кажется, что у Фомы это... вдумчивое настроение, речи эти — искренни и что он может быть очень... порядочным!.. Но я не могу помирить его скандальной жизни с его речами и суждениями...
— Да и не стоит об этом заботиться... Недоросль и лентяй— ищет оправдания своей лени...
— Нет, видишь ли, иногда он бывает — как ребенок...
— Я и сказал: недоросль. Стоит ли говорить о невежде и дикаре, который сам хочет быть дикарем и невеждой? Ты видишь: он рассуждает так же, как медведь в басне оглобли гнул...
— Очень ты строг...
— Да, я строг! Люди этого требуют... Мы все, русские. отчаянные распустехи... К счастью, жизнь слагается так, что волей-неволей мы понемножку подтягиваемся... Мечты — юношам и девам, а серьезным людям— серьезное дело...
— Иногда мне очень жалко Фому... Что с ним будет?
— Ничего не будет особенного — ни хорошего, ни дурного... Проживет деньги, разорится... Э, ну его! Такие, как он, теперь уж редки... Теперь купец понимает силу образования... А он, этот твой молочный брат, он погибнет...
— Верно, барин! — сказал Фома, появляясь на пороге. Бледный, нахмурив брови, скривив губы, он в упор смотрел на Тараса и глухо говорил: — Верно! Пропаду я и — аминь! Скорее бы только!
Любовь со страхом на лице вскочила со стула и подбежала к Тарасу, спокойно стоявшему среди комнаты, засунув руки в карманы.
— Фома! О! Стыдно! Ты подслушивал, — ах, Фома! — растерянно говорила она.
— Молчи! Овца!
— Н-да, подслушивать у дверей нехорошо-о! — медленно выговорил Тарас, не спуская с Фомы пренебрежительного взгляда.
— Пускай нехорошо! — махнув рукой, сказал Фома. — Али я виноват в том, что правду только подслушать можно?
— Уйди, Фома! Пожалуйста! — просила Любовь, прижимаясь к брату.
— Вы, может быть, имеете что-нибудь сказать мне? — спокойно спросил Тарас.
— Я? — воскликнул Фома. — Что я могу сказать? Ничего не могу!.. Это вы вот вы всё можете...
— Значит, вам со мной не о чем разговаривать? — снова спросил Тарас.
— Нет!
— Это мне приятно...
Он повернулся боком к Фоме и спросил у Любови:
— Как ты думаешь — скоро вернется отец? Фома посмотрел на него и, чувствуя что-то похожее на уважение к этому человеку, осторожно пошел вон из дома. Ему не хотелось идти к себе, в огромный пустой дом, где каждый шаг его будил звучное эхо, и он пошел по улице, окутанной тоскливо-серыми сумерками поздней осени. Ему думалось о Тарасе Маякине.
«Твердый... В отца, только не так суетлив... Чай, тоже — выжига... А Любка — чуть ли не святым его считала — дуреха! Как он меня отчитывал! Судья.. Она — добрая ко мне!..»