Больно не будет - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не-е, ты хорошо видишь, друг. Восемь руп!
— За яблоки?
— Конечно, не за картошку!
Яблоки точно свалились с натюрмортов фламандской школы — спело улыбающиеся розоватыми боками, каждое величиной с голову ребенка. Кременцов купил несколько штук. Еще потолкался по рынку. Он испытывал странную раздвоенность: его тянуло в больницу, и в то же время что-то в нем протестовало против этой тяги. Словно был он скован каким-то предчувствием. Он не был суеверным человеком и давно вышел из возраста смутных душевных движений. Он умел давать себе отчет во всем, что бы с ним ни происходило. Но Кира стала для него загадкой, которую он и не думал разгадывать. Правда, ему хотелось понять, какие причины выгнали ее из Москвы. Он и мысли не допускал, что за этим скрывается что-то дурное.
Кременцов купил еще килограмм белого до прозрачности винограда. Решил дойти до больницы пешком. По пути, как всегда, он встречал знакомых, с которыми приветливо раскланивался. Одна встреча была неприятной — с Машей Сигудовой, то есть когда-то Машей, а сейчас раздобревшей пятидесятилетней дамой, супругой зампредисполкома. Когда-то, сто тысяч лет назад, у них с Машей что-то воровское наклеивалось, и каждый раз, встретив дебелую матрону, Тимофей Олегович искренне удивлялся этому обстоятельству и даже сомневался в нем. Может же память человеческая выкидывать самые неожиданные кульбиты. Зато Маша нисколько не сомневалась, что они с архитектором до сих пор в своего рода амуре, и всегда давала понять пожилому кавалеру, чтобы он не слишком робел, причем делала это с подкупающей бесшабашностью, не стесняясь, если случалось, и своего мужа. Дошло до того, что Кременцов, приметив красавицу издали, вел себя как шпион и прятался в первом попавшемся подъезде. Сейчас, занятый своими мыслями, рассеянный, он столкнулся с Машей нос к носу.
— Никак вы в больницу спешите, Тимоша? — спросила Мария Петровна кокетливо, с таким видом, что уж кто-кто, а она-то точно знает, куда может нести фрукты Кременцов, и всей душой сочувствует его якобы случайному кружению возле ее дома. — Никак у вас кто заболел?
— Кто у меня может заболеть? — буркнул Кременцов. — Некому у меня болеть.
— Тогда почему же вы никогда к нам не заглянете по старой памяти? Данила вас так уважает.
От ее заигрывания по спине Кременцова прошла нервная дрожь. «Вот же какая настырная баба!» — подумал он, но вслух сказал:
— А времени нет, вот и не захожу!
— А раньше, помнится, находилось время!
Она была затянута в супермодную дубленку, которая подчеркивала ее мощные формы, точно обвела их бежевой тушью. Маша была еще хороша собой, круглолицая, румяная, холеная. Однако размеренная и сытая жизнь чуток выпучила ее когда-то невинно-голубые глазки и наложила на лицо отпечаток коровьего самодовольства. Кременцов опять усомнился, было ли у него с Машей что-нибудь и могло ли быть в принципе.
— Я очень тороплюсь, извините, — сказал он, делая обходной маневр.
— Я могу вас немного проводить!
Она и эту фразу сказала с таким подтекстом, что, мол, отлично понимает, почему Кременцов не бросается к ней в объятья прямо посреди города: только из-за своей глупой застенчивости. Застенчивость в мужчине она считала признаком недалекого ума или тайной болезни.
— Не надо меня провожать! — решительно отказался Кременцов. — Я уж сам дойду. А я к вам загляну вскоре.
— Когда это?
— Может быть, прямо сегодня. Данила во сколько с работы приходит?
— Иногда очень поздно! — ликуя, сообщила Мария Петровна. — Вы меня по телефончику предупредите, ладно?
— Это уж как положено.
От радости, что вроде освободился, он неловко шагнул, пакет раскрылся, и два яблока упали на снег.
— Какой вы стали неловкий, Тима! — сказала Мария Петровна грудным голосом, жалея его взглядом и обещая простить ему эту неловкость и даже подлечить его. Она шустро нагнулась и подобрала яблоки. Обтерла о рукав дубленки, протянула ему.
— Это вам! — Кременцов отклонил яблоки, смутившись. — Кушайте, на здоровье!
Мария Петровна удивилась, посерьезнела и взглянула на старого друга с вещей женской проницательностью.
— Голубчик, а ведь у тебя что-то стряслось. Ты раньше такой не был. Фу! Суетливый какой-то.
— Маша, оставь меня, ради бога, в покое! — Он повернулся и пошел прочь, проклиная ее, а заодно себя и свое прошлое. Какое же у него было незавидное прошлое, если в него вмещались вот такие женщины и вот такие чудовищные восьмиэтажные дома, которые он услужливо строил. Зато теперь у него есть Кира, светлое создание, награда ему за фарисейство, за загубленный талант, за духовное растление многих людей, имевших несчастье с ним соприкоснуться на жизненном пути. Эх, какой смысл заниматься запоздалым самобичеванием. Лучше думать о том, что он не хуже других, а то и честнее многих, которые так ловко научились объяснять свой конформизм и свою этическую неприглядность «требованиями момента». По сравнению с ними он хорош, хотя бы потому, что его всегда мучила и терзала совесть. Может, он и Киру полюбил оттого, что разглядел в ней черты нового поколения, новых людей, которые, по крайней мере, умеют так себя поставить, что не вляпываются во все кучи дерьма, какие попадаются на дороге.
Мария Петровна глядела ему вслед и думала по-своему. «Надо же, — думала она грустно, — неужели Тима впадает в маразм? Какой это был мужчина! А теперь? Бегает по городу с пакетами, роняет яблоки, лепечет жалобные слова, без надобности врет... Мой Даня тоже изменился к худшему. Уже не облизывается, когда видит стройную бабенку. Вечно делает вид, что озабочен государственными проблемами. Да какие там проблемы, просто цепляется за свое кресло. Бедный старикашка! Ну а я сама? Ведь я по-прежнему молода, и кровь моя кипит, но, может, в глазах других людей я тоже смешная старушка? Бедная Машенька! Зачем так быстро проходит молодость, а человек еще долго после живет?..» Мысли Марии Петровны, женщины, в сущности, добросердечной, долго текли в этом грустном русле, и пришла она в себя только в универмаге, сцепившись не на жизнь, а на смерть с продавщицей в обувном отделе, наглой особой, возомнившей о себе, что она пуп земли. Мария Петровна особенно хорошо умела ставить на место зарвавшихся продавщиц и получала от этого истинно эстетическое наслаждение, будто ей удалось выступить в заглавной роли в шекспировской пьесе.
В больнице Кременцова встретили придирчиво. Его попросту не хотели пускать в палату к Новохатовой, мотивируя это тем, что он явился в неприемные часы; а когда Тимофей Олегович, разъярясь, повысил голос и что-то начал доказывать о своем особом положении и близком знакомстве с главврачом больницы, пожилая фрау в окошечке приемного покоя заметила с победительным сарказмом:
— Вы, молодой человек, насчет своего особого положения объясняйте дома жене. А тут учреждение.
— Тут больница, черт побери! — завопил Кременцов.
— Наконец-то поняли. А то как в театр пришли.
— Вы ответите за свой тон! Слышите?!
— Отвечу, молодой человек, отвечу.
Кременцов отошел от окошечка, тяжело отдуваясь. Ему было стыдно за свой крик. Он поразился, как быстро потерял лицо и по какому ничтожному поводу. Да что же это с ним? Впрочем, повод был не ничтожный. Его не пускали к Кире. Может быть, это был самый важный повод, по какому он выходил из себя когда-либо. И главное, женщина была права. Она же сначала ему вежливо объяснила, что с больной все в порядке, она спит. Пакет с фруктами оттягивал ему руку. Надо было отдать его кому следует и уйти. Вернуться попозже, к обеду. Это было бы разумно. Но невозможно. Это было выше его сил.
По внутреннему телефону он попытался соединиться с главным врачом, но у того шла утренняя планерка. Секретарша сказала, что планерка окончится минут через десять. Но как их прожить, эти десять минут? Он увидел, что рядом сидит старая женщина и смотрит на него со странным выражением то ли сочувствия, то ли испуга. «Наверное, — подумал Кременцов, — я похож на пьяного».
— Да ты не горюй, милый, — сказала ему женщина. — Они поартачатся, а потом пустят. Не нами заведено.
— Представляете, — слезливо начал Кременцов, болезненно ощущая, что это говорит не он, а какой-то новый в нем человек, беспомощный, уязвимый, ткни пальцем — развалится, — я ей объясняю, а она и слушать не желает. Как будто тут тюрьма. Или я милостыню прошу.
— Это уж да, приходится смиряться. Такой обычай.
— Нет, ну как же это, по-человечески если?
— То-то и оно.
— Как в тюрьме, ей-богу! — почему-то Кременцов застолбился на мысли о тюрьме.
— Ты, я вижу, человек образованный, дотошный, с тюрьмой сравниваешь, а мне-то каково, обыкновенной деревенской бабе? Я ведь не знаю, с какого боку к ним и подступиться. У меня тут старик второй месяц мается, думаю, уж и не встанет. Собралась, все хозяйство на дочку бросила, приехала попрощаться. Вчера еще приехала, да так неудачно попала — к вечеру уже. Через нас только два поезда ходят. На тот, хороший, билетов не было, а на другом я уселась. Ну, вечером меня, конечно, как вот и тебя, турнули. Гостинцы, правда, хотели взять, да я поостереглась. Уж чего надежнее — из рук в руки. Хочу его сама покормить — пирожки вон тут, медок, все, как он любил. А ночевать негде. Торкнулась в одну гостиницу — нет мест. В другой — тоже нет. А больше и гостиниц нет. Я, значит, со своими пирогами на вокзале угнездилась, на скамейке, там-то хорошо, тепло, чаю попила даже в буфете. А с утра уж третий час здесь сижу. Такой порядок. Ты уж на них не серчай, они тоже люди подневольные, сюда посажены, не к тебе одному с острасткой, ко всем так-от. Мне, правда, обещали после обеда пустить, так я уж хоть за это спокойна. Другое дело — опять поезд уйдет и до другого дня на вокзале ждать, но это ничего, ладно... А у-тебя-то кто здесь лежит? Небось супруга?