Обломов - Гончаров Иван Александрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она шла, потупя голову и нюхая цветы.
– Забудьте же это, – продолжал он, – забудьте, тем более, что это неправда…
– Неправда? – вдруг повторила она, выпрямилась и выронила цветы.
Глаза ее вдруг раскрылись широко и блеснули изумлением…
– Как неправда? – повторила она еще.
– Да, ради Бога, не сердитесь и забудьте. Уверяю вас, это только минутное увлечение… от музыки.
– Только от музыки!..
Она изменилась в лице: пропали два розовые пятнышка, и глаза потускли.
«Вот ничего и нет! Вот он взял назад неосторожное слово, и сердиться не нужно!.. Вот и хорошо… теперь покойно… Можно по-прежнему говорить, шутить…» – думала она и сильно рванула мимоходом ветку с дерева, оторвала губами один листок и потом тотчас же бросила и ветку и листок на дорожку.
– Вы не сердитесь? Забыли? – говорил Обломов, наклоняясь к ней.
– Да что такое? О чем вы просите? – с волнением, почти с досадой отвечала она, отворачиваясь от него. – Я все забыла… я такая беспамятная!
Он замолчал и не знал, что делать. Он видел только внезапную досаду и не видал причины.
«Боже мой! – думала она. – Вот все пришло в порядок; этой сцены как не бывало, слава Богу! Что ж… Ах, Боже мой! Что ж это такое? Ах, Сонечка, Сонечка! Какая ты счастливая!»
– Я домой пойду, – вдруг сказала она, ускоряя шаги и поворачивая в другую аллею.
У ней в горле стояли слезы. Она боялась заплакать.
– Не туда, здесь ближе, – заметил Обломов. «Дурак, – сказал он сам себе уныло, – нужно было объясниться! Теперь пуще разобидел. Не надо было напоминать: оно бы так и прошло, само бы забылось. Теперь, нечего делать, надо выпросить прощение».
«Мне, должно быть, оттого стало досадно, – думала она, – что я не успела сказать ему: мсьё Обломов, я никак не ожидала, чтоб вы позволили… Он предупредил меня… „Неправда!“ скажите, пожалуйста, он еще лгал! Да как он смел?»
– Точно ли вы забыли? – спросил он тихо.
– Забыла, все забыла! – скоро проговорила она, торопясь идти домой.
– Дайте руку, в знак, что вы не сердитесь.
Она, не глядя на него, подала ему концы пальцев и, едва он коснулся их, тотчас же отдернула руку назад.
– Нет, вы сердитесь! – сказал он со вздохом. – Как уверить мне вас, что это было увлечение, что я не позволил бы себе забыться?.. Нет, кончено, не стану больше слушать вашего пения…
– Никак не уверяйте: не надо мне ваших уверений… – с живостью сказала она. – Я и сама не стану петь!
– Хорошо, я замолчу, – сказал он, – только, ради Бога, не уходите так, а то у меня на душе останется такой камень…
Она пошла тише и стала напряженно прислушиваться к его словам.
– Если правда, что вы заплакали бы, не услыхав, как я ахнул от вашего пения, то теперь, если вы так уйдете, не улыбнетесь, не подадите руки дружески, я… пожалейте, Ольга Сергевна! Я буду нездоров, у меня колени дрожат, я насилу стою…
– Отчего? – вдруг спросила она, взглянув на него.
– И сам не знаю, – сказал он, – стыд у меня прошел теперь: мне не стыдно от моего слова… мне кажется, в нем…
Опять у него мурашки поползли по сердцу; опять что-то лишнее оказалось там; опять ее ласковый и любопытный взгляд стал жечь его. Она так грациозно оборотилась к нему, с таким беспокойством ждала ответа.
– Что в нем? – нетерпеливо спросила она.
– Нет, боюсь сказать: вы опять рассердитесь.
– Говорите! – сказала она повелительно.
Он молчал.
– Ну?
– Мне опять плакать хочется, глядя на вас… Видите, у меня нет самолюбия, я не стыжусь сердца…
– Отчего же плакать? – спросила она, и на щеках появились два розовые пятна.
– Мне все слышится ваш голос… я опять чувствую…
– Что? – сказала она, и слезы отхлынули от груди; она ждала напряженно. Они подошли к крыльцу.
– Чувствую… – торопился досказать Обломов и остановился.
Она медленно, как будто с трудом, всходила по ступеням.
– Ту же музыку… то же… волнение… то же… чув… простите, простите – ей-богу, не могу сладить с собой…
– Monsieur Обломов… – строго начала она, потом вдруг лицо ее озарилось лучом улыбки, – я не сержусь, прощаю, – прибавила она мягко, – только вперед…
Она, не оборачиваясь, протянула ему назад руку; он схватил ее, поцеловал в ладонь; она тихо сжала его губы и мгновенно порхнула в стеклянную дверь, а он остался как вкопанный.
VII
Долго он глядел ей вслед большими глазами, с разинутым ртом, долго поводил взглядом по кустам…
Прошли чужие, пролетела птица. Баба мимоходом спросила, не надо ли ему ягод, – столбняк продолжался.
Он опять пошел тихонько по той же аллее и до половины ее дошел тихо, набрел на ландыши, которые уронила Ольга, на ветку сирени, которую она сорвала и с досадой бросила.
«Отчего это она?» – стал он соображать, припоминать…
– Дурак, дурак! – вдруг вслух сказал он, хватая ландыши, ветку, и почти бегом бросился по аллее. – Я прощенья просил, а она… ах, ужели?.. Какая мысль!
Счастливый, сияющий, точно «с месяцем во лбу», по выражению няньки, пришел он домой, сел в угол дивана и быстро начертил по пыли на столе крупными буквами: «Ольга».
– Ах, какая пыль! – очнувшись от восторга, заметил он. – Захар! Захар! – долго кричал он, потому что Захар сидел с кучерами у ворот, обращенных в переулок.
– Поди ты! – грозным шепотом говорила Анисья, дергая его за рукав. – Барин давно зовет тебя.
– Посмотри, Захар, что это такое? – сказал Илья Ильич, но мягко, с добротой: он сердиться был не в состоянии теперь. – Ты и здесь хочешь такой же беспорядок завести: пыль, паутину? Нет; извини, я не позволю! И так Ольга Сергеевна мне проходу не дает: «Вы любите, говорит, сор».
– Да, им хорошо говорить: у них пятеро людей, – заметил Захар, поворачиваясь к двери.
– Куда ты? Возьми да смети: здесь сесть нельзя, ни облокотиться… Ведь это гадость, это… обломовщина!
Захар надулся и стороной посмотрел на барина.
«Вона! – подумал он, – еще выдумал какое-то жалкое слово! А знакомое!»
– Ну, мети же, что стоишь? – сказал Обломов.
– Чего мести? Я мел сегодня! – упрямо отвечал Захар.
– А откуда ж пыль, если мел? Смотри, вон, вон! Чтоб не было! Сейчас смести!
– Я мел, – твердил Захар, – не по десяти же раз мести! А пыль с улицы набирается… здесь поле, дача: пыли много на улице.
– Да ты, Захар Трофимыч, – начала Анисья, вдруг выглянув из другой комнаты, – напрасно сначала метешь пол, а потом со столов сметаешь; пыль-то опять и насядет… Ты бы прежде…
– Ты что тут пришла указывать? – яростно захрипел Захар. – Иди к своему месту!
– Где же это видано, сначала пол мести, а потом со столов убирать?.. Барин оттого и гневается…
– Ну, ну, ну! – закричал он, замахиваясь на нее локтем в грудь.
Она усмехнулась и спряталась. Обломов махнул и ему рукой, чтоб он шел вон. Он прилег на шитую подушку головой, приложил руку к сердцу и стал прислушиваться, как оно стучит.
«Ведь это вредно, – сказал он про себя. – Что делать? Если с доктором посоветоваться, он, пожалуй, в Абиссинию пошлет!»
Пока Захар и Анисья не были женаты, каждый из них занимался своею частью и не входил в чужую, то есть Анисья знала рынок и кухню и участвовала в убирании комнат только раз в год, когда мыла полы.
Но после свадьбы доступ в барские покои ей сделался свободнее. Она помогала Захару, и в комнатах стало чище, и вообще некоторые обязанности мужа она взяла на себя, частью добровольно, частью потому, что Захар деспотически возложил их на нее.
– На вот, выколоти-ко ковер, – хрипел он повелительно, или: – Ты бы перебрала вон, что там в углу навалено, да лишнее вынесла бы в кухню, – говорил он.
Так блаженствовал он с месяц: в комнатах чисто, барин не ворчит, «жалких слов» не говорит, и он, Захар, ничего не делает. Но это блаженство миновалось – и вот по какой причине.
Лишь только они с Анисьей принялись хозяйничать в барских комнатах вместе, Захар что ни сделает, окажется глупостью. Каждый шаг его – все не то и не так. Пятьдесят пять лет ходил он на белом свете с уверенностью, что все, что он ни делает, иначе и лучше сделано быть не может.